Светлый фон

Когда я вернулся в гостиную через столовую, оказалось, что большой деревянный стол уже накрыт – тарелки и рюмки, как всегда, разномастные. Тут я вспомнил. До того я собирался попросить поставить прибор для еще одного гостя. Потом пошел звонить. Того самого гостя? – поинтересовалась бы Рейчел. Да, того самого. Имя ее я так и не назвал. И куда мы посадим того самого гостя – может, напротив тебя? Мне нравилась ироничность Рейчел. Вот только стол этот никогда не увидит Клару. Клара никогда не увидит Рейчел.

 

Вечером, когда мы поужинали и еще раз прогуляли собак в парке, я все-таки прошелся по Бродвею. Немного пошатался по Сто Шестой, один раз обошел ее квартал, потом, для порядка, еще раз. Дома ее явно нет, может, и вообще не вернется или рано легла спать. Потом я добрел до парка Штрауса, постоял там, вспоминая свечи, которые пригрезились мне на памятнике неделю назад, вспоминал инспектора Рахуна, Манаттан-нуар и стихотворение Леопарди про горечь и скуку жизни. Она сказала: занята. Какое уродливое слово. Смертоносное, банальное, бесповоротное «занята».

Все крысы пошли ко дну, подумал я. Было почему-то приятно, утешительно стоять вот так и чувствовать единение с призрачностью бытия, было целительно смотреть на жизнь с берега мертвых, объединиться с мертвыми против живых, так вот стоишь у реки и слушаешь не Баха, а жесткое льдистое суровое потрескивание под прелюдией – жесткое льдистое и суровое, как она, как я. За пределами времени нам было так хорошо вдвоем, ведь мертвым хорошо вместе. За пределами времени. В настоящем мире счетчик не выключался никогда.

Некоторое время я думал о человеке, который поклялся тысячу и одну ночь просидеть под окном своей любимой, но в тысяча первую ночь специально не явился. Тем самым он продемонстрировал презрение к ней, к себе, будто в самом конце презрение и его соложница любовь сплелись, точно две гадюки, что впиваются в руку, которая их кормит: одна впрыскивает яд, другая – противоядие, – неважно, в какой последовательности, но впиться необходимо дважды, и каждый раз больно. Я подумал, что все, что у нас было с Кларой, от самой первой ночи до последней, происходило под знаком презрения и гордыни, а в промежутках – страх и недоверие, при том что единственное слово, способное все изменить, было приговорено к молчанию, в итоге оно сделалось жестоким, льдистым, суровым. Я его так и не произнес, верно? Снегу, ночи, памятнику в парке, своей подушке – да. И произнесу теперь, не потому что утратил тебя, Клара, я утратил тебя, потому что любил, потому что с тобой увидел вечность, потому что любовь и утрата тоже неразлучные спутники.