Друг мой Ксенофонтов купил автомобиль и стал таксистом. Он по-прежнему жил в русском доме на Бучкова. По-прежнему дети влачили почти что гренадёрские ранцы на игрища в панкрацкий парк. Наряды взрослых не изменились, однако головы втянулись в плечи, а спины ссутулились.
Два часа подряд я слушал жалобы Ксенофонтова на германские порядки и страхи, что с началом войны белоэмигрантов пересажают в темницы. Наконец я зацепился за упоминание Туркула и изложил своё дело. Подкарпатье присоединили к Венгрии, где никого из Союза не было. Я же получил место во фруктово-овощной конторе в Будапеште и мог разъезжать сколько угодно под этим прикрытием. Изложить монархические чаяния мне удалось весьма ярко, и Ксенофонтов тут же сочинил два письма: одно обо мне с приятными характеристиками, другое личное — генералу.
И вот я вышел уже из другого поезда — на запылённый, закопчённый вокзал Цоо с косматой сажей на фермах, подпиравших мутный купол. Гораздо более терпкий, чем где-либо, угольный дым носился под сводами. Толпу свирепо распихивали носильщики и попрошайки.
Берлин обрушился на меня, как дурной сон, когда застываешь обездвиженный и не можешь шевельнуться. Я простоял на вокзале едва ли не час, созерцая хаотичную циркуляцию людей. Что-то было в этом от хоры, которую мы однажды встретили в еврейском квартале Мукачева. Где сейчас Тея? Этот вопрос я задавал себе семь раз на дню и надеялся, что она хотя бы жива.
В двух кварталах от вокзала Цоо текла иная жизнь. Тополя, эркеры и балконы-сады в чисто метённых переулках, тротуары, мощённые камнем, который раздробили на аккуратные кубики. Крик журавлей над хохочущим и танцующим Курфюрстендаммом. Одна из боковых уличек уходила в лабиринт Вильмерсдорфа с его тихим звоном посуды из окон и гулкими дворами. Туркул жил на Зексишештрассе, 74. Напротив мерцала вывеска пансиона, и я оставил там чемодан, чтобы вернуться поужинать в городскую кутерьму.
Назавтра я волновался, ожидая, когда генерал прочитает депеши Ксенофонтова и определит, достоин ли корнет Ира аудиенции. За мной пришёл человек исполнительного вида и сопроводил к его превосходительству. Туркул держал себя просто в том смысле, что, конечно, соблюдал церемониал и превосходительство своё держал начищенным до блеска, но не пыжился и не изображал готовность отдать жизнь за царя и отечество, поскольку понимал: ни то, ни другое не вернётся. Союз был для Туркула чем-то вроде семейной лавки, чьи работники наводили справки для управления делами русской эмиграции о том и сём, обращались к своим отделам с воззваниями и прокламациями и не забывали собирать взносы с монархистов, которых месмеризировали благородные усики белого генерала.