А вот он уже совсем взрослый, и у них «сходка» на Десятке. Местные молча выстроились во всю ширину улицы, флангами опершись на дома и вскинув в боевой стойке руки. Пятерские стоят, рассыпавшись кучками в ближайшем парке. Со стороны можно подумать, что на скамейках и под деревьями мирно отдыхает полтора десятка небольших дружных компаний, – курят, болтают о том, о сем. Нелепо выглядят лишь плотная, как монолит, толпа поперек улицы, многочисленные милицейские «канарейки» в подворотнях, и застывшие зеваки у гастронома. И над всем этим висит звенящая, ни с чем не сравнимая тишина ожидания.
Но вот слышится свист, затем – странный шум. Вначале тихий и невнятный, будто зашелестели деревья в парке, он становится все громче, превращается в гул, затем – в рев, который будто сам по себе, будто летит над теми, кто выскочил из укрытий. Маленькие компании, словно капельки ртути, стекаются в одну ревущую толпу и бросаются навстречу шеренге. Противник бычится. Все, как по команде, вскидывают руки повыше, прикрывая лица, чуть выставляют колена, нетерпеливо нащупывая ногой упор сзади. Первые атакующие – самые крепкие и отчаянные, выпрыгивают высоко, будто с батута, лупя стоящих легкими кроссовками и тяжелыми заводскими ботинками в живот, в грудь, в лица. Тут же падают на спины, откатываются, а за ними летят уже новые, – с деревянными колами и железной арматурой, – и бьют, ревут, орут, не слыша себя. Несколько мгновений стоит хруст, вой, грохот, странный деревянный звон. Где-то сбоку под мат и ор лопается, звенит, осыпаясь стекло.
– Идиоты! – ругается неподалеку, по-хозяйски уперев руки в необъятные бока, продавщица ближайшего гастронома: одна она никого не боится.
Еще мгновение, и пятерские откатываются от шеренги, исчезают в полумраке парка, вновь разбиваясь на мелкие группки, по трое, по пятеро. Еще секунда, и они снова стоят, как ни в чем не бывало. Прикуривают, улыбаются, дрожащими руками незаметно вытирая кровь. Среди нападавших потерь нет. Местные напротив все так же стоят, молча держа оборону. Будто только что не было ничего. Но нет, – двое лежат, почти под ногами обороняющихся. Несколько мгновений их еще не видят в горячке, а придя в себя, спешно затаскивают куда-то в тыл, за шеренгу.
И вот – вторая атака. Том летит где-то в середине толпы, не чувствуя ног и отчаянно злясь на себя за то, что не может разъяриться как следует. Как те, первые, как те, что рядом. Он старается вспомнить, как эти уроды избили Кольку, Веника, Компаса, но тут не до воспоминаний, и злость выходит какая-то натужная, ненастоящая. В теле – только нервный мандраж и полное отупение, будто он смотрит кино, – не про себя, а про кого-то другого, похожего, который даже не в массовке, а просто зевака, по ошибке оказавшийся в этом странном месте… «Тебя на войне – в первом бою… – орет он себе, на ходу растирая лицо, – сейчас прилетит в башку! И так тебе и надо, придурок, чтобы думал, чтобы был злым там, где нужно»…