Помимо самого фильма, многие высказывания Хеллман намекали на то, что она молчаливо соглашалась с советской линией. В 1945 году журналист Эрик Севарейд попросил ее сказать что-нибудь о Финляндии (нападение на которую широко осуждалось в США). Та ответила: «Ну, я не припомню, чтобы кто-то хотя бы упоминал о финнах. Тем более, там считают, что финны виновны в страшных зверствах. Я считаю, с ними заключили мир на очень щедрых условиях». А потом она перевела разговор на другую тему[642]. Хотя этот ответ мог указывать на то, что Хеллман просто следовала коммунистической «линии», ее пьесы были последовательно антифашистскими – даже в период действия нацистско-советского пакта (когда сами коммунисты, по сути, отказались от прежней антифашистской риторики). Более того, именно по этой причине коммунисты подвергли критике ее пьесу «Стража на Рейне», когда она только вышла.
По-видимому, Бурк-Уайт была лучше осведомлена о сталинских чистках, когда находилась в Москве, но ее они тоже мало тревожили. Возможно, это чувство отстраненности, которое она всегда выказывала, и помогло ей в дальнейшем избежать обвинений в сталинизме. Бурк-Уайт не только лично встречалась со Сталиным – она настойчиво добивалась от советских властей разрешения сфотографировать его. Один сделанный ею фотопортрет Сталина стал впоследствии каноническим символом союза США – СССР, его помещал на своей обложке журнал
Он выглядит очень сильным человеком, неподвижным и невозмутимым, но сквозь эту видимость пробивается отчетливое ощущение, что это человек огромного обаяния, притягивающий к себе как магнит[643].
Он выглядит очень сильным человеком, неподвижным и невозмутимым, но сквозь эту видимость пробивается отчетливое ощущение, что это человек огромного обаяния, притягивающий к себе как магнит[643].
В «Снимая русскую войну» Бурк-Уайт признает, что «с несогласными, которые еще оставались в последние годы, покончено. Таким образом, никакой организованной оппозиции больше не существует». Она упоминает о том, что принятые «радикальные меры» помогли укрепить Советский Союз, однако «оставили след – посеяли страх. Этот страх заметен даже среди патриотов и людей, верных режиму». У нее проскальзывает мысль, что репрессированные были действительно виноваты – или же, в крайнем случае, что справедливость в итоге брала верх. Здесь весьма показателен рассказ Бурк-Уайт о ее московском секретаре Татьяне. Татьяну – по словам Бурк-Уайт, «добрейшей души человека, каких мало на свете», – арестовали «в начале 1938 года, в пору чисток», но когда это произошло, она не столько испугалась, сколько удивилась. «Я не волновалась, – рассказывала Татьяна. – Я же знала, что не сделала ничего дурного». Татьяна провела два года в Средней Азии, работая в крестьянском хозяйстве при тюрьме, и отсидела полгода в московской тюрьме, но все это время, по ее словам, она «верила, что [ее] освободят». И ее в самом деле выпустили – когда выяснилось, что какой-то вредитель «нарочно доносил на лучших сотрудников, чтобы их посадили», добиваясь замедления работы. «Его ликвидировали, а всех, кого он оболгал, выпустили на свободу», – рассказывала Татьяна. По словам Бурк-Уайт, Татьяна не держала зла на правительство. Ей позволили вернуться на прежнюю работу, выплатили зарплату за все пропущенное время и даже дали новую квартиру – «просторнее старой и окнами на парк» – в качестве компенсации[644]. Если опыт Татьяны и был хоть в чем-то типичным, можно было сделать вывод, что в спешке, когда велась охота на врагов режима, изредка совершались ошибки, но потом эти ошибки – неизбежные издержки при неизбежных мерах – в большинстве своем исправлялись. Безусловно, именно такую картину желало бы преподносить советское правительство.