«Все своеобразие гносеологии Хомякова в том, что он утверждает соборную, то есть церковную гносеологию. Сущее дано лишь соборному, церковному сознанию. Индивидуальное сознание бессильно постигнуть истину» (с. 339): как мы уже заметили, Бердяев разделяет данную мысль Хомякова и называет ее «очень глубокой и смелой» (там же). Может показаться, что он имеет в виду уже практику новоселовского кружка, когда затем выдвигает такие гносеологические тезисы: «Общение в любви является источником религиозного познания»; «недоступная для отдельного мышления истина доступна только совокупности мышлений, связанных любовью» (вот ключ к выходу из неокантианских тупиков!); «касание сущего, интуиция сущего возможны лишь в целостной жизни духа, в соборном общении» (с. 339, 340) и т. д. Однако ничуть не бывало – хомяковскую «соборность» Бердяев приспосабливает к своим воззрениям, к собственной философии, когда заключает из хомяковских посылок: «В основе учения лежит вера. <…> Сущее воспринимается верою, оно дано до рационалистического рассечения целостной жизни духа» (с. 340, 341). Фактически Бердяев редуцирует «соборность» к «вере». Но органически православный Хомяков отождествляет «веру» с Никейским символом. Между тем вера отнюдь не обязана быть «соборной» – достаточно вспомнить бунтарское Лютерово «sola fide», девиз личностного самостояния перед Богом, выдвинутый в пику Церкви. Также и бердяевская «вера» достаточно специфична: «Мне свойственна незыблемость некой первичной веры. У меня есть религиозное переживание, которое очень трудно выразить словами. Я погружаюсь в глубину и становлюсь перед тайной мира <…>. Эта Тайна есть Бог»[855]. Но данная интуиция общечеловеческая, православной конкретности «вера» Бердяева лишена. И философия Бердяева истоком своим имеет как раз эту, достаточно неопределенную, веру. Натура Бердяева с ее «прирожденным антиклерикализмом» [856], несмотря на провозглашенный мыслителем императив верности «священству и святыне», всегда восставала против церковной конкретизации присущей ему интуиции мировой тайны.
соборную,
своим
Пронизанная пиэтетом перед Хомяковым, глубокая книга Бердяева содержит, однако, уже семена бунта против него. Свой главный критический тезис, впрочем, Бердяев не развивает, бросая его как бы походя: «Он (Хомяков) принижал начало личное и возвеличивал начало общинное» (с. 380). Однако именно здесь – начало отхода Бердяева от Новоселова и последующего противостояния Церкви. Не сделался ли в какой-то момент образ Ницше значимее для философа, чем патриархальная фигура Хомякова? Хомяков знаменовал для Бердяева его родовое аристократическое прошлое – Ницше увлекал в неопределенное апокалипсическое будущее; Хомяков звал к смирению – Ницше к бунтарскому творчеству; Хомяков обещал «религиозную сытость» и рай за гробом – ориентация на Ницше была чревата безумием и гибелью души… Тем не менее, Бердяев предпочел ницшеанский риск надежности пути Хомякова, – предпочел блаженному растворению в «соборности» одиночество «самоутверждения». Быть может, Бердяев имеет в виду уже Новоселова с его общинным проектом, когда заявляет: «Как ни прекрасен, как ни величествен тип Хомякова, в дальнейшем своем охранении он вырождается до неузнаваемости. Те, которые ныне считают себя такими, каким был Хомяков, те на Хомякова не похожи. Для всего есть времена и сроки, все хорошо в свое время. Второго Хомякова уже не будет никогда» (с. 297). Призывая современников к «творческому развитию», Бердяев уже поворачивается от верности «святыне и священству» к исканиям в духе нового религиозного сознания. Две ценностных системы в книге о Хомякове пребывают в неустойчивом равновесии, и предпочтения мыслителя явно склоняются к новизне.