творения[891].
Его
Его
другого —
Повторим, что ответить на данные «последние» вопросы не в наших силах, – не случаен заголовок настоящего раздела «Христианка или язычница?», указывающий на ключевую проблему. Христианство или язычество – весь Серебряный век? И для удобства опыт Евгении мы называем софийным (или «гётеанским»[894]).
Впервые загадочные переживания нахлынули на нее спустя год после воцерковления – в весенней Лозанне. Очень любопытна соответствующая дневниковая запись об этом «новом откровении»[895]: «Вот я сижу с карандашом и ничего не понимаю, не могу записать, а между тем это не уход от вещей, а такое внедрение в них, что острота радости граничит с мукой». К сожалению, Евгения очень немногословно описывает свой гнозис. С уверенностью можно лишь говорить о ее специфической «конкретной метафизике» в смысле Флоренского – как особом (не зрительном) созерцании существа вещей, о превращении вещной эмпирики в гётевские Urphenomena, первоявления, в которых сущность без остатка выступила в явление[896]. И здесь, как мистик, Евгения оказывается дерзновенней Флоренского: священник-гётеанец созерцает одни только церковно-культовые протофеномены, и для этого ему требуется ученая, высокоинтеллектуальная медитация, – тогда как перед Евгенией спонтанно «обличается» вся тварь подряд, – вплоть до всевозможной ерунды: «Нюхаю эвкалиптовые четки, душусь, и книги – Леонтьев, Denifle, – и мой золотой шарф – все во славу Божию». В созерцании Евгении, как видно, участвуют и чувственные восприятия, и сердце, и интеллект. Она в недоумении от чувственного по преимуществу характера своей мистики: «Отчего мне, обреченной на безлюбовную, бесплодную жизнь, обличается Бог во плоти – не в экстазах духа?» И здесь начинается ее «богословие»: «Я не знаю другого слова, как то, что я познаю все теперь таким, как оно было в Раю». – Единство, цельность понятия «Рай» указывает на то, что опыт Евгении был не ви́дением отдельно избранных для познания вещей (так у Флоренского), но зрением преображенного мира в целом, сопровождаемым преображением ее собственного существа (радость, граничащая с мукой). Здесь ее мистика напоминает мистику всеединства Соловьева: «встречи» с «Софией» сопровождались для него откровением вечного единства мироздания («Что есть, что было, что грядет вовеки – ⁄ Все обнял тут один недвижный взор…»). Именно об этом знании мира в его глубинном единстве, – знании, недоступном для позитивной науки, свидетельствует автор обсуждаемой дневниковой записи: «Ах, слова, слова, а я же знаю, знаю теперь мир» – мир, переставший быть для Евгении внешним объектом. Речь в данном тексте идет о гнозисе, мистическом познании одновременно Бога и мира, каким он пребывает в Божественном разуме, – мира ософиенного.