Более поздние дневниковые запись Евгении уточняют ее «женский» церковный путь. Дабы прийти к себе самой, она искала свой высший прообраз в евангельской мистерии. Все же не только с Марфой и Марией она мистически соотносила себя: свою любовь она возводила к материнской любви Богородицы; дева, она свой Идеал искала в Деве Пречистой. Идея семьи, материнства, детства, младенчества вообще была одной из главных для Герцыков; игра, дитя, колыбель – не только ключевые образы стихов и прозы Аделаиды Герцык, но суть и парадигмы ее жизненного строя[885]. Евгения же, не будучи матерью, пыталась концепт материнства постичь глубинами души, приобщив его к Богоматеринству Назаретской Девы. «Вернулась из церкви (судакской Покровской) – вот, вот тайна блаженная наша: пока Христос дитя, я – мать. Потому колыбельна так церковь»[886]: Евгении кажется, что вот она поймала свою церковную интуицию, на мгновенье мистически отождествившись с Богоматерью. В другом «уловлении» ее опыт расширен – «материнство» восполнено более для нее понятным «детством» (учитывая «Отче наш», это общехристианская, а не просто «герцыковская» интуиция): «Я прихожу туда (в храм) из своего восхождения как Мать любить Христа испепеляющей любовью, любовью колыбелящей, баюкающей; и вот уже я – дитя, я неведуща, я тянусь губами к Чаше»[887]. Эти образы желаннее Евгении, чем монашеский Крест, на котором «распинается» подвижник и которым он «распинает» мир: таинство – «Чаша» – не чуждо чтимой ею языческой «Земле», ибо соединяет тварную природу с Богом. Посредством этих образов Евгения одолевает внутреннюю бездну, спасается от ведомого ей инфернального страха. «Земля, Чаша, дитя – это Отец, Мать, Тот же, кто в другом своем лике – Ungrund и ужас», – Евгения имеет в виду двуликое божество манихеев. В ней, христианке, сохраняется ницшевски-бердяевский порыв «по ту сторону добра и зла»; у Мережковского он конципирован в сходном представлении о двух равноценных «безднах»… Зла, понятого как дьявол, ад, вечная гибель, – тем более зла, сопряженного с полом, религиозность Евгении, кажется, не признавала.
свою
свою
Как видно, свое воцерковление Евгения понимала с предельной серьезностью и глубиной: не обряд, не церковная эстетика привлекали ее, не монашеского делания и не юридически окрашенного «спасения» искала она в Церкви, даже не познания тайн Бога и духовного мира, – но обретения самоидентичности, отождествляемой ею с индивидуально-неповторимой святостью. Она всерьез искала онтологического преображения, освящения своей личности, и в этом действительно оказывалась монахиней, хотя и нового типа. В своих исканиях «тайны женской» она все же была скорее мистиком, чем гностиком: приобщение к тайне для нее означало возвращение к самой себе, – и вместе обретение единства с миром, с каждым из людей. В письме к А. Н. Чеботаревской это единство она называла «браком» и, как мы увидим чуть позднее, знала его опытно. – Мы касаемся сокровеннейших пластов внутренней жизни нашей героини – «Царь-Девицы» Евгении Герцык, когда размышляем о ее уникальной духовной практике. Евгения подводила ее под концепт «внутридушевной» Матери и Девы: ориентируясь, видимо, на Я. Бёме, постулировавшего присутствие во всякой человеческой душе Девы Софии, Евгения видела там Деву Марию. Однако представление о рождении в душе Христа – едва ли не самое привычное для христианского мистицизма. О мистерии Рождества, перенесенной внутрь души, – о рождении Бога в душе рассуждал уже великий мистик апостол Павел; писания мистиков нередко уподобляют человеческую душу Богородице, имея в виду подобное обо́жение, великую трансформацию человеческого существа.