Светлый фон
ДЖЦР

Взятая целиком, череда сохранившихся версий описания выстрела и ранения несколько напоминает зрелище марионетки, послушной резким рывкам нити. В исходной, автографической, редакции Вронский выстреливает себе «в грудь левую сторону груди», но не попадает в сердце и, уже упав, стреляет «в себя еще раз», вновь по счастливой касательной: «Вронский не убил себя, обе раны были не только не смертельны, но легки»[788]. Промежуточная редакция — последняя из уцелевших рукописных — иначе направляет руку Вронского: упав после выстрела в грудь и уже слыша приближающиеся шаги слуги, он,

торопливо ухватив револьвер, перекатился на бок и выстрелил себе в лоб. <…> Одна рана Вронского в грудь была опасна, хотя она и миновала сердце. Другая же в голову не представляла никакой опасности, но несколько дней он находился между жизнью и смертью[789].

Наконец, в журнальном тексте, как и в ОТ, Вронскому не удается выстрелить второй раз, но первый, и теперь единственный, выстрел сохраняет вескость, сообщенную ему правкой исходной редакции, так что «между жизнью и смертью» Вронский проводит те же несколько дней, а затем полностью выздоравливает всего за несколько недель (393/4:18; 406/4:23) — возможно, и меньше шести, в течение которых персонаж ранней редакции страдает в сомнениях и бездействии. В любом случае, когда Вронский в генезисе романа «стал стреляться», соответствующий отрезок повествования был уже довольно жестко хронометрирован, так что автор никак не мог дать своему герою, даже серьезно ранившему себя, более продолжительный отпуск по болезни.

ОТ

Позволительно усомниться и в другом утверждении Толстого насчет рассматриваемой сцены: «Теперь же для дальнейшего оказывается, что это было органически необходимо»[790]. Безусловно, введение в роман попытки самоубийства Вронского отразилось на всем блоке кульминационных глав, в особенности, как мы вскоре увидим, на самом окончании Части 4, но само это событие в жизни персонажа и его — в перспективе мимесиса — вероятные телесные и моральные последствия не вплетаются в ткань дальнейшего повествования. И нарратив, и Вронский вместе с Анной вскоре, кажется, напрочь забывают о чуть не происшедшей трагедии[791]. Могло ли быть так забыто нечто «органически необходимое», то есть обусловленное внутренней логикой развития образа? На эту несогласованность указывает и примечательное самопротиворечие в описании мыслей и слов героя: с одной стороны, после покушения на свою жизнь он чувствует, что «этим поступком как будто смыл с себя стыд и унижение, которые он прежде испытывал»; с другой, тут же настойчиво просит ухаживающую за ним свояченицу позаботиться о том, «чтобы не было разговоров о том, что я выстрелил в себя нарочно» (408/4:23), — а это подразумевает, что стыд и унижение не преодолены.