Светлый фон
ОТ

***

В последний «сезон» работы над сериализируемым романом, растянувшийся с ноября 1876 (последняя треть Части 5) до июля 1877 года (Часть 8), Толстой встроил в повествование злободневно заостренную критику, по выражению своего протагониста, «гордости ума», явив картины мнимо обосновываемой и лживо оправдываемой устремленности группы праздных людей к якобы высокой цели. Пагубные изощрения разума представлены движителем и духовно-религиозного, и идейно-политического энтузиазма.

Это столкновение мира романа с действительностью вовне авторского вымысла отозвалось таким развитием сюжета и трактовки персонажей, какое обуславливалось далеко не только внутренним потенциалом текста. Алексей Александрович Каренин становится (и эта ревизия не так легко далась автору) фарисеем и ханжой, аллегорией умствующего святошества на той стадии генезиса книги, когда Толстой, уже отвергший для себя разгорающееся массовое увлечение «славянским делом», избрал промежуточным объектом полемики великосветский евангелический пиетизм. Хотя в исторической реальности последователи того же Редстока вовсе не обязательно разделяли панславистскую программу[1125], в логике повествования АК духовная восторженность наставницы Каренина графини Лидии Ивановны служит предвестием изображения «сербских» политических — а в немалой степени также и религиозных — восторгов лета 1876 года.

АК

Ко времени написания заключительной части романа фарс кампании за благодеяние славянам обрел в представлении Толстого такой блеск, что нужда в продолжении прямой сюжетной пародии на фальшивую религиозность отпадала. «Сербское сумашествие» (толстовское словцо из письма придворной тетушке) говорило само за себя, но, как и в случае с редстокизмом, специфически элитистскую составляющую подобных умонастроений и вытекающих из них действий нарратив удерживает в центре внимания. Такой фокусировке и отвечала характерологическая эволюция Сергея Ивановича Кознышева, предстающего теперь столько же кабинетным аналитиком, сколько застрельщиком радикальной развязки Восточного кризиса — едва ли не в духе мечтаний А. Ф. Аксаковой или А. Д. Блудовой о водружении православного креста над Святой Софией.

В согласии с полифонической структурой романа и с его ключевой мировоззренческой оппозицией разума и души заразительная, стадная «гордость ума» изобличается параллельно апологии «непосредственного чувства», испытываемого перед вызовом жизни сугубо индивидуально. Этот образ кристаллизуется внутри другой сквозной темы финальной части АК — искания, а если точнее, выработки Константином Левиным смысла личного бытия. Добавить кое-что к пониманию последнего слова романа нам поможет рассмотрение занятий, проектов и порывов Левина, во-первых, в ракурсе генезиса текста, а во-вторых, с прицелом на вполне конкретную социальную ипостась героя — здесь я охотно заимствую проникнутое полемичностью определение Достоевского — ипостась «современного русского интеллигентного барина» «средне-высшего дворянского круга»[1126].