Хотя, быть может, вопрос не
Речь Ивана Иваныча – материал для блистательного очерка: она внятная, серьезная, выраженная точно, поддержана примерами, проникнута искренним пылом. Поэтому-то мы ей и верим, поэтому-то она трогает нас. Но Чехов,
Это успокаивает наши подозрения, что «Крыжовник» – всего лишь повод для лекции в исполнении автора. Чехов успевает все и сразу: наделяет речь силой собственного прочувствованного мнения (правды, которую все мы видим), однако придает ей шаткости тем, что вкладывает ее в уста Ивану Ивановичу (чьи недостатки от нас не ускользают).
Если я пишу что-то голосом одного из персонажей, и он(а) внезапно что-то выпаливает, это делаю «я»? Ну, в некотором роде. Это же я придумал то выпаленное. Но «я» ли в самом деле? «Верю» ли я в это? Да какая разница? Вот же оно. Крепко ли оно? Есть ли в нем сила? Если так, не использовать это было б глупо. Так создаются персонажи: мы переносим в текст фрагменты себя, а затем облачаем их в штаны, сооружаем прически, приписываем малую родину и все прочее.
Так, создав персонажа, можем мы отступить чуть назад и глянуть на «него» искоса. Есть ли у таких убеждений какие-нибудь последствия? Есть ли у того, что «он» только что сказал, какие-нибудь подозрительные обертона? Ожидаются ли какие-нибудь попутные потери? Скрытые непредвиденные последствия? (Какие-нибудь зловонные трубки?)
Как-то раз я сочинял сцену в одном рассказе («Торжество победителя» [76]), в котором девушка-подросток ждет, когда мать заберет ее и отвезет на танцевальные занятия. Я устал сочинять жестокие, гипердраматические рассказы и решил написать что-нибудь приятное, вроде чеховского «После театра», где толком ничего не происходит: шестнадцатилетняя девушка сидит себе да размышляет о любви так достоверно похоже на то, как размышляла бы настоящая шестнадцатилетка, что читатель сам опосредованно делается шестнадцатилетним и счастливым. Однако обнаруживается в этом рассказе и все ее будущее; читатель различает сорокалетнюю женщину, какой Надя однажды станет.