Я закрыла руками лицо. Ничего не хотела видеть. Я слышала:
– Зоя! Зоя! Господи!
И плач.
– Комильфо!
– Зоя!
– Комильфо!
Чьи-то руки, чьи-то объятия, знакомые и чужие одновременно.
– Комильфо! Комильфо!
– Мама!
– Заберите ее отсюда, ради бога! Я прошу вас, я очень вас прошу!
– Мама!
– Уведите ее!
– Мама!
Помню полутемный двор. Редкий свет в соседских окнах. Во дворе была мама и был Тенгиз. Во дворе, где прошло все мое детство, два человека, которые никоим образом не могли пересечься в действительности, наложились друг на друга, как кадры в комбинированной съемке.
Они о чем-то разговаривали. Она говорила: “Несколько часов назад”, “врачи”, “старики” и “похороны”. Он говорил: “Соболезнования”, “барух даян а-эмет”, “пусть сама решает, она уже не ребенок”. Она говорила: “Да как вы смеете? Да кто вы такой?!”
Она размахивала руками. Все больше окон загорались светом. Он чуть ли не силой увел ее во тьму арки. Он ей сказал: “Сядьте”. Она кричала: “Что? Куда? Вы с ума сошли? Уходите отсюда!” Он опять сказал: “Сядьте на землю!” И мама села на землю, а Тенгиз разодрал под ее горлом синюю ситцевую рубашку в белый горошек, которую она носила с тех пор, как я ее помнила. Потом он проделал то же самое и с моей футболкой.
Дальше я обнималась с мамой, это я точно помню. Я никогда с ней так не обнималась. Кажется, я вообще с ней никогда прежде не обнималась. Потом под аркой появился взъерошенный Кирилл, посмотрел на это все и сказал укоризненно:
– Вы… простите, как вас там, очень не вовремя.
– Тенгиз, – представился Тенгиз, я помню. – Мы опоздали на самолет. Так получилось.
– Зоя, – сказала мама, – твой папа… в… квартире. Он хотел дома… Ты хочешь на него посмотреть?