Иные негодуют: если бы не вы с вашими стихами, ничего бы не случилось. Кое-кто полагает, что за всеми протестами стоит она, что это она подстрекала людей. И с криками выгоняют ее в подъезд, на улицу, а она не спорит, не оправдывается. Некоторые боятся – те, кто живет без документов, опасаясь проверок или того хуже. Есть и такие, кто возмущается: где же она была раньше?
Одна старуха, индианка из племени чокто, у которой забрали внучку, долго смотрела на Маргарет усталым взглядом, а потом клацнула зубами. По-вашему, это что-то новое? Она покачала головой.
Маргарет слушала. И многое узнала – ничто не ново под луной. О школах для индейских детей, где их стригли и переодевали, нарекали новыми именами, переучивали, а домой они возвращались надломленными, израненными – или не возвращались вовсе. О том, как родители переносят детей на руках через границу, а детей отбирают и запирают одних, обезумевших от страха. О том, как дети кочуют по приемным семьям, а настоящие родители не могут их разыскать. Узнала о том, на что она до нынешнего дня закрывала глаза. Детей забирают из семей с давних пор, под разными предлогами, но причина всегда одна. Дети – идеальные заложники, дубинка над головой у родителей. Полная противоположность якорю, инструмент для выкорчевывания любой инаковости, пугающей, ненавистной. Все чуждое видится как сорняк, который нужно истребить.
Но большинство родителей изголодались по разговорам, слова у них так и рвались наружу. Маргарет записывала все: как забрали у них детей, что они хотели бы передать детям, их самые дорогие воспоминания, – все, что они мечтали сказать, но боялись. Пыталась сберечь все до последнего слова – все тайны, все имена и лица, драгоценные, незабвенные. Рассказы она записывала в блокнот, который хранила в левой чашке лифчика, – почерк бисерный, без лупы не разобрать. Исписав блокнот, завела другой, третий, а старые носила в кармане джинсов, в носке – ближе к телу. По ночам листала свои записи, запечатлевая в сердце имена и события, и в каждом слове ей чудились Итан и Чиж.
Вначале ей давали приют библиотекари, разрешали переночевать у них на работе. Во многих библиотеках были комнаты отдыха с диванами, в некоторых – даже душевые кабинки для сотрудников, приезжавших на работу на велосипедах, теперь ими никто не пользовался. Если дивана в библиотеке не было, Маргарет, дождавшись, когда все разойдутся, искала тихий уголок, подальше от окон. Где-нибудь за высоким стеллажом расстилала спальник и перед сном позволяла себе роскошь погрустить об Итане и Чиже. Днем она отгораживалась от мыслей о них, но ближе к ночи расслаблялась, и воспоминания выплескивались на волю, будто вылетела пробка.
Ей не хватало крепких, уютных объятий Итана, исходившего от него покоя. Столько хотелось ему рассказать: обо всем, что она узнала, о тех, с кем встретилась, – все это было бы проще сберечь вместе. И о маленьких радостях – о том, как ей на руку опустилась серебристо-зеленая стрекоза, потрепетала крыльями и вновь унеслась; о том, как ярко алеют кленовые листья накануне листопада, – все эти мелочи блекнут, если нельзя разделить их с Итаном. И Чиж: к нему, словно вода по желобку, текли все ее мысли. Какого он сейчас роста – достает ей до носа? Или уже до бровей? Сможет заглянуть ей в глаза, не задирая голову? Все так же он коротко стрижется или оброс и волосы падают на лицо? И какого цвета они сейчас – темно-русые, как у Итана, или потемнели до каштанового, а то и вовсе стали черными, как у нее? Все ли молочные зубы у него сменились, и если они выпадали, забирал их Итан из-под подушки? Или Чиж под подушку их уже не прячет, не верит в глупости вроде зубной феи? Как дела у него в школе, дружит ли с кем-то, есть ли ему с кем посмеяться, посекретничать? Не дразнят ли его? И какая сейчас там погода, и если идет дождь, надел он дождевик или промок до нитки? Что ему снится там, далеко, прикрывает ли он во сне глаза рукой, счастливые он видит сны или печальные, снится ли ему она хоть изредка или он вовсе о ней не вспоминает, а если вспоминает, то с любовью или с ненавистью? Она кляла себя в такие минуты – мысленно рисуя лицо Чижа, она сознавала, что пропасть между ее воспоминаниями и Чижом настоящим все шире, что упущенного не наверстать.
Почти каждую ночь она вставала и блуждала по залам библиотеки, не решаясь зажечь свет, ощупью пробираясь меж книжных полок. Брала наугад с полки книгу, несла на свое ложе и каждый раз погружалась в новую тему. Языки программирования; основы электроники; французская кухня. Эволюция конечностей панды. Однажды ей попалась биография Анны Ахматовой. В России поэтессу так любили, говорилось в книге, что даже можно было купить фарфоровую статуэтку Ахматовой, в сером платье с цветами и в красной шали. Якобы в 1924 году такая была почти в каждом доме, но проверить невозможно, потому что многие статуэтки исчезли в годы репрессий. Было время, когда Ахматову не печатали, читала Маргарет, но она продолжала писать. О своих друзьях, что мучились и умирали в лагерях. О бывшем муже, расстрелянном по обвинению в причастности к заговору. Но, прежде всего, она писала об арестованном сыне – часами она простаивала в тюремных очередях, однако в свидании ей отказывали. Наконец, в отчаянии, она стала писать о Сталине – цветистые, напыщенные оды – в надежде, что он смилостивится и вернет ей сына, но тщетно. Впоследствии, когда ее сын вышел наконец на свободу, он думал, что мать не старалась его спасти, что поэзия значила для нее больше, чем он, и это в итоге разрушило их отношения.
Маргарет пересказывала эту историю про себя много-много раз, чтобы не забыть.
Наутро, когда зашла библиотекарша, Маргарет спала, уткнувшись лицом в книгу, а на щеке у нее отпечатались зеркальные буквы.
По мере того как собрание историй росло, начали твориться чудеса: Маргарет стали звать домой, приглашали к столу, предлагали переночевать – на свободной кровати, на диване, на полу, если больше не на чем. Ночные домашние звуки умиротворяли: шарканье шлепанцев из спальни в уборную и обратно; шепот взрослых, словно они боятся разбудить детей, хоть будить и некого; тихие шорохи и скрип, будто дом может наконец вздохнуть свободно, пока его обитатели спят. В то же время прислушиваться к ним было мучительно: в ночи, одна среди спящих, в чужом гнезде, она так тосковала по Чижу и Итану, что в глазах мутилось от боли.
Однажды ночью, лежа в спальнике посреди чужой кухни, она проснулась, почувствовав на себе мужские руки. Встрепенулась, напряглась, готовая сопротивляться. Оказалось, отец семейства заботливо укрывает ее одеялом. Звали его Мухаммед. Накануне вечером Маргарет сидела за столом с ним и его женой, ела маклюбе[8] и слушала их рассказ о сыне. Я был мальчишкой, когда рухнули Башни-близнецы, сказал под конец Мухаммед. На двери нашего гаража кто-то краской из баллончика написал похабщину, окно нам выбили кирпичом. Отец повесил на дом огромный американский флаг, на всякий случай.
Он замолчал, и жена взяла его за руку.
Никто из соседей не поддержал нас ни словом, ни делом, продолжал он.
И вот, когда повеяло ночным холодом, он подоткнул Маргарет одеяло с такой нежностью, будто она и есть его потерянный ребенок.
Когда он ушел, Маргарет потрогала одеяло – очень мягкое, теплое, бархатистое, словно мех какого-нибудь редкого зверя – и заснула как убитая. Проснулась утром – одеяло как одеяло, большое, мохнатое, с полосатой тигриной мордой. Еще три ночи спала она под тигровой шкурой – так называла она про себя одеяло, – а покидая дом, обняла на прощанье хозяев и с собой унесла тепло тигрового одеяла, как благословение.
Шли месяцы, мелькали мили. Год, другой. Время она отмеряла возрастом Чижа: вот ему уже десять, одиннадцать, одиннадцать с половиной. Список того, что она пропустила, рос и рос. Без нее он, наверное, научился и плавать, и танцевать; о его новых интересах и увлечениях она могла лишь догадываться. День рождения, следующий. Дни сливались в один – автобусы, поезда, скитания из города в город, а во сне она летала в облаках и видела себя с высоты крохотной точкой, мухой, ползущей по бесконечной карте.
Вот что давало ей силы двигаться дальше: несколько раз в месяц Маргарет попадались истории в новостях. Телефон она, конечно, уходя, оставила дома, но слышала обрывки радиопередач в магазинах, подбирала на тротуарах брошенные газеты. И в который раз всплывали ее строки, теперь уже не на плакатах и транспарантах, а в связи со странными событиями – акциями протеста на грани искусства; люди о них помнили спустя дни, недели, от них ком вставал в горле. Они задавали ритм жизни, заставляли ее идти вперед.