— Но я не стал бы беспокоиться, — просиял Бун. — Это дело житейское.
Где-то в это время я совершил первую свою ошибку.
Мун изменился. Цинизм его растаял прямо на глазах. Логик, прозелит рационализма и основательности — всего, что делало его самим собой, — испарился. На его месте стоял новообращенный, новый святой Павел, явившийся из Дамаска Кэннон-стрит.
В такой реакции на встречу с председателем не было ничего необычного. Спейт, Крибб и сама сестра Муна узрели истинный свет только после того, как увидели спящего.
— Я вижу, — тихо сказал Мун. — Я вижу.
Я пытался не показать удовлетворения — так же, наверное, как некогда Иисус, после того, как Фома перестал совать пальцы в его раны.
— Теперь вы поняли?
Мун смотрел на меня со странным почтением. Все признаки его прежней презрительности исчезли. Может, мне следовало понять, что я принимаю желаемое за действительное, но в тот момент все казалось мне таким правильным.
Потрясенный резким преображением своего друга, Сомнамбулист был готов уже написать какое-то возражение, какие-то жалкие слова сомнения, но, по здравом размышлении, придержал свое мнение при себе.
— Я польщен, — сказал Мун, затем с большим нажимом, словно я мог усомниться в его искренности, продолжил: — Правда. Я польщен. Все, что вы сделали для меня… Поставив меня лицом к лицу с этим… Такие усилия, чтобы показать мне правду. Я в долгу перед вами.
Я облизал губы.
— У меня есть миссия для вас.
Дрожа от возбуждения, я объяснил, что он должен сделать. Я хотел, чтобы иллюзионист стал гласом Пантисократии во внешнем мире, главным вестником нового порядка, оратором Летней Страны. Как и все великие вожди, я сознавал пределы своих возможностей. Кто станет слушать меня — неудачливого вора, бывшего заключенного, серийного неудачника? Я на собственной шкуре испытал жестокость общественного мнения, его извращенность, тупую глухоту, когда не слышат вести и смеются над вестником.
Мун был иным человеком. Его они послушают — прославленного детектива, звезду Театра чудес, былой столп общества!
Загвоздка таилась только в этом «былом». Я надеялся, что он сохранил достаточное влияние, чтобы его услышали, но меня интриговало сползание этого человека к краю. Он превращался в отброс общества. Осознанно или нет, Эдвард Мун становился одним из нас.
— Отпустите меня, — сказал он. — Прошу вас. Позвольте мне распространить весть. Люди должны быть готовы. Город должен быть готов принять Пантисократию.
Это была убедительная игра, и, не сомневаюсь, она далась ему легко. Возможно, вы считаете меня глупцом, но момент был такой, я верил, что иначе и быть не может, так что вам придется меня простить.