Вот тогда, восемнадцати лет, Сима явственно осознал, что и литература и искусство — опасные ремесла. И в то же время — что без этих двух дел ему жизнь не в жизнь. И что не любоваться, не созерцать его тянет, а самому делать, руками, как тесто, творить. А как — руками? Что ли, каолиновую глину месить? Рисовать? Реставрировать? Систематизировать? Описывать? Оживлять архитектуру? Лепить спектакли лучами? Эрмитажный Рембрандт предлагал размышлять о свете. В Эрмитаже в тридцатом году, подловив летнее солнце, в «Блудном сыне» (зал еще не был по требованиям науки затенен) можно было разглядеть в глубине картины маленькую девочку, а у нее на шее, на ленте, яркий коралл.
И Жалусский дождался. Главный спектакль был разыгран в импровизированной декорации, на фоне задников, повторявших офорты Калло «Ужасы войны» и «Избиение невинных». Невинные дома, картины, статуи — все смешалось в сорок пятом. Но мир погиб не весь. Вместившие душу мира лучшие части его, статуи и картины, уцелели. Не рухнули трупами на просцениум и в кулисы. Не сгорели, не рассыпались в порошок. Они, упасясь из истязуемого Цвингера, запрятались, притихли и где-то плакали в темноте и холоде, как дети.
Вот то, чего ты ждал всю жизнь. К чему война, бившая то с недолетом, то с перелетом, тебя подводила. Ты жив, картины живы — теперь сходитесь. И выдай, на что ты способен. Соображать, находить, охранять, собирать, систематизировать, разминировать!
Цвингер — миф, Цвингер — колдовское слово. В нем заклятие, алхимия, тайносовершительные ритуалы. Ираида сумела передать ему романтический восторг перед Дрезденом. Рассказала про «Золотой дом» Августа Саксонского и про фазаний рай курфюрстины Анны. И о приключениях алхимиков, как они делали золото, а случайно выделали нечто более удивительное: саксонский фарфор.
Для всех художественно мыслящих русских, говорила Ираида, Цвингер — первый этап, инициация, двери Европы. Путь и в Вену и в Италию шел через Дрезден. Искусство Европы предварялось «Галереей старых мастеров». Какой восторг охватил Брюллова перед головой Христа в терновом венце Гвидо Рени! Как проняло Жуковского, да и Белинского как тряхнуло перед «Сикстинской мадонной»! Что было с Суриковым перед «Пиром в Кане Галилейской» и «Поклонением волхвов» Веронезе…
Мы видим Дрезден и глазами Достоевского, у него Сикстина висела над постелью в схимнической спальне. Кстати, и взором Толстого, просто карикатурного в воспоминаниях его секретаря Валентина Федоровича Булгакова, уж его-то до чего проняло, до неприличия… «Глаза его загорелись недобрым огнем, — вспоминал Булгаков, — и он начал, задыхаясь, богохульствовать. „Да привели меня туда [в Дрезденскую галерею], посадили на