Я беру пальцами зависшую в воздухе пулю. Она сдвигается с трудом, будто выковыриваю ее из промерзшей земли.
Разворачиваю острым концом к себе.
И снимаю с лица темновизор.
Теперь я всё вижу.
Лучше, чем раньше.
Вижу, как разрывается огнем передо мной дуло винтовки, и это самое последнее, что видит солдат перед тем, как накроет его, уже окончательно, бесконечная всепоглощающая темнота — но нет больше никакой темноты, и хоть мне чертовски больно, господи, как же мне больно, но я кричу окровавленными губами, в последнем рывке, вытягиваясь всем телом, дожимая до конца спусковой крючок немецкого автомата.
Свистят над головой пули.
И, сгорбившись, вдруг падает передо мной немец, готовый выстрелить прямо мне в лицо.
И те, кто шел за ним, с криками рассыпаются, прячась за укрытия.
Я делаю последний рывок и перекатываюсь за груду кирпичей, где лежит мертвый Игнатюк.
Снова пальба из глубины храма. Отстреливаются немцы из укрытий, трещат автоматные очереди, гремят винтовки, содрогаются стены от пушечной канонады.
Я уже ничего не вижу: кровь заливает глаза.
Больно, ужасно больно, кровь хлещет горлом, разрывается грудь.
Выстрелы. Крики. Топот ног.
И чья-то рука крепко хватает меня за ворот шинели.