Светлый фон

Пятно вздыхает.

Вот и поговорили, слава богу, а то совсем неловко было.

Мы сидим, звезды над нами висят, луна выкатилась, прикрылась тучей и подмигивает. Пальцы опять заболели – как бы заражение не получить. А, печет в месте ожога. Пятно не шевелится, только моргает – сливается с пепелищем, красные глаза мерцают недогоревшими угольками. Даже сейчас оно все еще часть дома. Задираю голову вверх до упора, так что в ушах начинает звенеть, а в глазах появляются искорки, и разглядываю звезды. Я знаю только Большую Медведицу да созвездие Лебедь, остальные – какие-то нечитаемые иероглифы. Где-то там пасутся знаки зодиака, Млечный Путь серебрит, да и вообще всякое водится. Прямо как на Земле. Иногда мне ни с того ни с сего хочется петь. Предощущаю зарождающуюся мелодию и на полуслове подхватываю заигравшее во мне: «Это все, что останется после меня. Это все, что возьму я собой». Как когда-то у костра пели, даже пахнет почти так же – хуже, конечно, но похоже. Мурлычу под нос, чтобы не тревожить Пятно. «С нами память сидит у стола, а в руке ее…»

– Отведи меня на кладбище. И расстанемся.

Пятно пытается встать. Подскакиваю, как отличница к любимой учительнице, протягиваю руку – на, обопрись. По сравнению с его лапой у меня и правда детская ладонь. Пятно грузное, оттягивает протянутую руку к земле, я прогибаюсь, обожженные пальцы саднит.

– А где кладбище-то? Я же… не знаю.

Общение словами выходит неловким. Лучше скорчить какую-нибудь гримасу, но для такого случая ничего не придумано, приходится говорить. Пятно будто бы впервые замечает меня, вглядывается. Пальцем указывает – туда. За дорогой – той самой, по которой я ехала, – рощица, в ней кладбище. Иди по прямой, мимо не проскочишь. Понимаю: к сыну идет. Жаль, жена далеко, не случится воссоединение семьи.

– А потом вы куда?

Пятно только качает головой. Обычно этот жест означает «нет», но сейчас выглядит как «не спрашивай». Выдвигаемся в путь: его рука сверху моей, давит, сдирает с пальцев обожженную кожу. Отворачиваюсь и только тогда морщусь, чтобы Пятно не видело и не смущалось. Ничего, кожа новая нарастет. Глупо будет пережить все и умереть потом от заражения крови. Как назло, крутится в голове дурацкая история, которую мама в детстве рассказывала, что какая-то тетя почесала себя, сорвала родинку и умерла. От сепсиса! Я удивилась, как глупо могут умирать люди, и решила, что проблема в тете, наверняка она была какая-то странная. Но теперь странная тетя – это я. Значит, и случиться может всякое. Откуда в человеке берутся залежи паранойи? Не считала себя мнительной. Мне бы о чем-то важном подумать или хотя бы не таком нелепом. Пятно о чем-нибудь расспросить – скоро прощаться с ним. А я вспомнила про содранную родинку и накручиваю себя. Может, эта история вообще никогда не случалась.

Идем медленно, утреннее, еще невидимое солнце пощипывает линию между небом и землей, так что та немного розовеет. Шагаем вперед не оборачиваясь, как я во время побега. Почему-то нельзя в такие моменты смотреть назад. Не то чтобы было какое-то правило, но душой чувствуешь, что не надо. На пепелище не оглядываются. Правда, у нас маршрут с пепелища на кладбище: одно другого хуже. Только мы не печалимся, сегодня день такой – больше светлый, чем траурный. Пятно ступает тяжело, хромая сильнее обычного. Солнце выглядывает из-за горизонта посмотреть, что мы натворили. А ничего плохого.

Не сразу осознаю, что силы покидают Пятно. Оно все тяжелее давит на руку. Оборачиваюсь к нему, чтобы разглядеть получше. Оно едва ли видит меня. Ему больно. Не знаю, как это возможно, но оно выглядит так, будто разваливается на куски. Нет, от него не отходят части тела, но почему-то ощущение создается именно такое.

– Вам нужно отдохнуть.

– Веди, – повелевает Пятно и с неизвестно откуда взявшейся силой толкает меня вперед.

Этой энергии ему хватило бы на пару шагов. Обидно, что растратило зря. Я слушаюсь и веду. Не понимаю, к чему такая спешка, посидеть, прийти в себя и отправиться дальше было бы правильно. Но держу язык за зубами и просто веду Пятно за собой. Мы приближаемся к дороге, когда оно сгибается пополам, кашляет. Наклоняюсь поближе, замечаю, как из его рта вырывается пепел. Постукиваю легонько по спине: это не поможет ему, но поможет мне чувствовать себя не такой бесполезной. Делаем вынужденную остановку. «А я говорила, что надо отдохнуть», – думаю про себя. Но молчу. Совсем рассвело, воздух стал полупрозрачным, произнесенные слова или вырвавшееся изо рта дыхание обозначаются белым облачком у лица. До дороги рукой подать, а там и роща с кладбищем.

– Петр Алексеевич, – тормошу его за плечо. – Мы почти пришли. К сыну. Вам надо к сыну.

– Ванюша, – говорит он.

Что-то щиплет в грудной клетке. Я испытываю нежность к своему чудовищу. А что, если оно не дойдет? Дойдет обязательно. Решительно, по-командирски, как говорил мой папа, хватаю Пятно за руку и веду.

– Скажите честно, – спрашиваю не глядя на него, потому что страшно, – вы ведь умираете?

Больше не чувствую неловкости. Возможно, задала самый грубый вопрос, но этим рассветом у этой дороги он самый честный. В ответ его рука крепче сжимает мою. Оборачиваюсь, он кивает – нет сил говорить. Хочется сделать для него что-то хорошее, хотя бы обнять. Но если забрать у него руку, Пятно упадет. Я уже делаю все, что могу.

– Дома нет и меня нет.

Он снова кашляет, из его рта вылетает пепел: то ли надышался, то ли сам превращается в него.

– Зачем?

Почему согласился на поджог дома, если знал, что вместе с деревяшками не станет и его. Оно ничего не говорит. Кажется, я знаю, что бы оно сказало. Ответ находится там, куда мы торопимся, – ему хочется увидеть сына. И поджог дома был его последней возможностью. Дотаскиваю Пятно до дороги. Нам только перейти ее, там роща и могилка. Понимаете, надо идти. Мучаю несчастного старика, а он исчезает на глазах. Огромная туша становится все слабее, в ней сил теперь не больше, чем в ребенке. Больными пальцами – больше не берегу их – подхватываю Пятно, точнее Петра Алексеевича, и продолжаю тащить за подмышки. Ноги его волочатся по земле, иногда он пытается ими отталкиваться, и тогда мне становится чуточку легче. Куртка и шарф на нем сбиваются, перекручиваются. Мы пересекаем дорогу. Глаза его хоть и светятся красным, но затухают. Когда стаскиваю его с дороги на другую сторону, приходится развернуться спиной и идти под горку. Естественно, я оступаюсь, мы едва не падаем. Тащу его, как мешок с картошкой – простите меня, Петр Алексеевич, я правда стараюсь. Я слабая, но мы дойдем. Бурелом под ногами, снег и хруст-хруст-хруст. Петр Алексеевич, держитесь. Совсем немного. Я уже вижу кресты и памятники. У вашего сына какой? Есть у него фотография? Тормошу Петра Алексеевича, он лишь смотрит полупрозрачно. Кладу его на землю – только не умирайте, держитесь, – бегу к памятникам-крестам. Заглядываю в лица, где есть фотографии. Любимый сын, ему точно поставили хороший памятник и фотографию сделали, я уверена. Надо только найти. Обегаю снежные холмики, нахожу его. Ваня. Улыбчивый, темненький, глаза любопытные, волосы ветер потрепал. Он на снимке живой, взъерошенный. Смотрит прямо на меня, будто бы ждал. Запоминаю расположение могилы, прикидываю, как быстрее дотащить Петра Алексеевича.

– Нашла Ваню! Вас ждет, – кричу издали, чтобы у старика были силы.

Он только глазами сверкает – ничего, тоже ответ. Тащу, показываю – Тропарьков Иван Петрович. Вот фотография его. И отхожу поспешно, не мое дело, у них свой разговор, личный, никого не касается. Я тоже не успела попрощаться с близкими, закрытые гробы не в счет. Никогда не приходила вот так: посидеть, посмотреть. Все на бегу, цветы поправить, выдергать траву, уронить слезу, помучить салфеткой раскрасневшийся нос и сбежать. А с ними тоже разговаривать надо, не обязательно словами. Можно, как Петр Алексеевич с Ваней, просто посидеть друг напротив друга.

Руки трясутся или от холода, или от нервов и физического напряжения, а то и от недосыпа. Меня всю немного поколачивает изнутри. Зато я не умираю. Пока. Только если не случится, как у тетки с родинкой. Стыдно, что посреди всего этого в голову приходит такая ерунда. Было бы лучше думать о значимых вещах, про Петра Алексеевича например. Где он сейчас? Не телом, а мыслями, я имею в виду. Даже захотелось умереть, как он. Не сию минуту, разумеется, когда-нибудь не скоро. Вот так правильно, добравшись до однозначной и единственно верной цели. Умереть с точкой на конце, без всяких недомолвок. Мои родители были лишены этого. Они погибли посередине жизни, в креслах общественного транспорта, когда даже не задумываешься о смерти. Я ведь не против смерти, раз уж она неизбежна, лишь против ее непредсказуемости. Какими были их последние мысли? Отец, скорее всего, думал, что переднее кресло стоит слишком близко. Он был высокий и всегда в долгой дороге мучился, не знал, куда деть ноги. Мама, наверное, смотрела в окно. Она любила разглядывать однообразный, скучный, а по дождливой погоде еще и серый пейзаж. Что ее завораживало? При жизни казалось неважным интересоваться такой мелочью, а теперь осталось ощущение, что это был ее главный секрет. И я его не узнаю. Никогда не позволяла себе представлять их последние минуты, сегодня первый раз. И вопреки ожиданиям, это не доставило мне боли. Я видела родителей живыми и такими знакомыми.