– Тебе двадцать-то есть, капитан? – спросил он.
– Есть, – не сразу ответил Глотов. – А что возраст? У меня всегда возраст спрашивают… Ну, молодой я, товарищ полковник, молодой! Так что, ничего не понимаю?
Можно было не спорить с двадцатилетним комбатом. Можно было отдать приказ, заставить его молчать, прикрикнуть, в конце концов. Война не кончилась, этот двадцатилетний парень носит погоны, и еще не потерял силу закон беспрекословного подчинения младшего старшему.
Война еще шла, но вот-вот должна была закончиться, а этот парень ничего еще, кроме войны и кроме открытых мертвых глаз, толком не видел в жизни, и ничего, пожалуй, не чувствовал так остро и сильно, как укор этих глаз и стыд за то, что он – жив, а его товарищ – уже нет… Он слишком многое понимал, но весь его опыт был опять же связан с войной, со страданиями и горем.
И поскольку этой треклятой войне скоро конец – наступит новая жизнь, еще не познанная бывалым двадцатилетним воякой. И в этой новой жизни будут свои ценности. В ней не попросишь артиллеристов подбросить огня, и с шашкой наголо не развернешь эскадрон для атаки. Он, полковник Муханов, прошел эту перестройку еще в Двадцатые годы и помнит, каким болезненным, мучительным было приживание к другой, мирной жизни. На первый взгляд ясные и простые цели вдруг обрели вторые и третьи смыслы, над которыми следовало напряженно – думать.
Муханов скользнул взглядом по гимнастерке комбата – четыре боевых ордена, две нашивки за ранения…
– Мы с тобой еще поговорим на эту тему, капитан… Возьмем замок и поговорим… А сейчас немедленно найди перебежчику погоны, достань ремень и отправь его назад, через нейтралку, – Муханов встал:
– И обеспечь, чтобы он дошел живым и невредимым; Пускай работает… Понял?
– Так точно, – Глотов козырнул. – Есть достать и отправить…
– И еще… На огонь противника не отвечать. Только наблюдать. Артиллеристов тоже касается.
– Есть! – ответил командир батареи Лихота.
– Обо всем, что делается в замке, немедленно докладывать мне.
Комбат Глотов пригнул голову и нырнул в подземелье – к телефону. Офицеры, прячась за деревьями, побежали к своим бойцам. Война продолжалась…
Во всем замке самым уютным местом была спальня бывшего владельца. В ней и грохот пулеметов казался не громче карнавальных трещоток, и отрывистое рявканье гаубиц не сотрясало ни пол, ни воздух: Такая же тихая война изображалась и на огромном полотне у стены: закованные в доспехи рыцари дрались красиво и бесшумно.
Еще неделю назад, когда роту Вайсберга затолкали в этот каменный мешок, он, сменив таким образом морской дивизион на гитлерюгенд, разыскал генеральскую спальню и оборудовал в ней командный пункт. Он приказал будить его лишь тогда, когда русские подойдут к замку и начнут артобстрел. За четыре года войны он привык к бомбежкам, и обстрелам так, что сейчас боялся их не услыша? Первые дни он с удовольствием спал на генеральском ложе не снимая сапог и мундира. Просыпаясь, чтобы выпить вина, поднятого из подвалов, Вайсберг подолгу смаковал мысль, что не каждый день и не каждому пехотному капитану удается вот так поваляться на пуховике генерала-аристократа. Но потом и это ему надоело. Он стал разглядывать картину и думать о том, как хорошо воевали в средние века. Ни обстрелов, ни бомбежек, да и войско из рыцарей, а не из мальчиков с цыплячьими шейками. Встретились в чистом поле, сшиблись, поработали мечами и копьями – вот и войне конец. И, как говорят русские, либо грудь в крестах, либо голова в кустах…