– Ну, разумеется.
– И вы говорите «разумеется», государь?
– Будь вы простой горожанкой, моя милая Антуанетта, вы так не говорили бы.
– Но я ведь не горожанка.
– Поэтому я вас извиняю, но это отнюдь не значит, что я вас одобряю. Нет, сударыня, нет, примиритесь: мы вступили на французский трон в час бури, нам нужны силы, чтобы толкать вперед эту колесницу, вооруженную серпами[165], что зовется революцией, но вот сил-то у нас и нет.
– Тем хуже! – вскричала Мария Антуанетта. – Значит, та колесница проедет по нашим детям.
– Увы, я это знаю. Но по крайней мере не мы ее толкаем.
– Но и не движем вспять, государь.
– Берегитесь, государыня, – с нажимом произнес Жильбер. – Двинувшись вспять, она вас раздавит.
– Сударь, – в раздражении ответила королева, – я нахожу, что откровенность ваших советов зашла слишком далеко.
– Я буду молчать, ваше величество.
– Господи, да пусть говорит, – возразил король. – Газеты твердят об этом уже целую неделю, но доктор не вычитал все сказанное им из них просто потому, что не желал их читать. Будьте ему благодарны хотя бы за то, что он не скрывает горечь своих слов.
Королева промолчала, затем с тяжким вздохом проговорила:
– Я уступаю, но хочу повторить: отправиться в Париж означает одобрить все, что произошло.
– Я это понимаю, – согласился король.
– Но это же унизительно, это значит, что вы отрекаетесь от армии, которая готова вас защищать.
– Это значит избежать пролития французской крови, – возразил доктор.
– Это равносильно признанию, что мятеж и насилие могут придать действиям короля такое направление, которое будет устраивать бунтовщиков и предателей.
– Государыня, мне показалось, вы только что изволили согласиться, что я имел счастье убедить вас.
– Да, признаю: только что передо мною приоткрылся уголок завесы. Но теперь, сударь, теперь я снова ослепла, как сказали бы вы, и предпочитаю видеть вокруг себя роскошь, к которой приучили меня образование, традиции, история, предпочитаю видеть себя королевой, чем скверной матерью оскорбляющего и ненавидящего меня народа.