Светлый фон

– А что мы станем делать, когда окажемся на свободе?

– Как это? – несколько смутившись, проговорил Бийо. – Что мы станем делать? Там будет видно.

– Вот то-то оно и есть! – вскричал Жильбер. – Там будет видно!

Он помрачнел, встал, молча походил по кабинету, затем подошел к арендатору, сжал его мозолистую руку и чуть ли не с угрозой проговорил:

– Да, там будет видно. Увидим – и ты, и я, и он. Именно об этом я и размышлял, когда ты удивился моему хладнокровию.

– Вы меня пугаете. Неужто народ, который ради общего блага объединился, сплотился, наводит вас на мрачные мысли, господин Жильбер?

Тот пожал плечами.

– Тогда что же скажете вы сами, – продолжал настаивать Бийо, – если сомневаетесь даже после того, как все приготовили в Старом Свете и дали свободу Новому?

– Бийо, – ответил Жильбер, – ты, сам того не подозревая, произнес слова, в которых таится загадка. Впервые их произнес Лафайет, и с тех пор никто, включая и его самого, так и не понял их смысла. Да, мы действительно дали свободу Новому Свету.

– Мы, французы. Это здорово.

– Здорово, но стоить это будет недешево, – печально возразил Жильбер.

– Вот еще! Деньги израсходованы, по счету уплачено, – весело проговорил Бийо. – Чуть-чуть золота, много крови, и долг погашен.

– Слепец! – воскликнул Жильбер. – Слепец, который в этой заре на Западе не видит, увы, зародыш нашей полной гибели. Как я могу кого-то обвинять, когда сам видел свободу не больше, чем кто-либо другой? Свобода Нового Света – вот чего я боюсь, Бийо, – это крах Старого Света.

– Rerum novus nascitur ordo[175], – с горячим революционным апломбом ввернул Питу.

– Молчи, дитя, – цыкнул на него Жильбер.

– Разве победить англичан труднее, чем успокоить французов? – спросил Бийо.

– Новый Свет, – начал Жильбер, – это, если можно так выразиться, чистый лист бумаги, совершенно нетронутая страна. Законов там нет, но нет и злоупотреблений, идей нет, но нет и предрассудков. Во Франции на тридцати тысячах квадратных лье живут тридцать миллионов человек, и если землю разделить между всеми поровну, то каждому достанется кусочек, на котором он с трудом сможет поставить колыбель и вырыть могилу. Там, в Америке, на двухстах тысячах квадратных лье живут три миллиона человек, границы там – идеальные: не с другими странами, а с морем, то есть с бесконечностью. На этих двухстах тысячах квадратных лье – тысяча лье судоходных рек, девственные леса, бог знает насколько простирающиеся вглубь, – короче, все, что нужно для жизни, цивилизации и будущего. Ах, Бийо, как это просто, когда тебя зовут Лафайет и ты привык орудовать шпагой, когда тебя зовут Вашингтон и ты привык мыслить; как это просто – сражаться с лесом, землей, скалами или человеческой плотью! Но когда вместо того, чтобы создавать на обломках новое, видишь, как при давно установившемся порядке вещей происходит наступление на твердыни обветшалых идей, а за обломками этих твердынь скрывается столько людей и интересов, когда, найдя нужную идею, видишь, что для того, чтобы заставить народ принять ее, нужно истребить чуть ли не каждого десятого, начиная от старика, который все помнит, и кончая ребенком, который только еще учится, начиная от монумента, который есть память этого народа, и кончая зародышем, который есть его инстинкт, – Бийо, эта задача заставляет содрогнуться людей, видящих, что находится за горизонтом. Я вижу далеко, Бийо, и я содрогаюсь.