Он прошептал:
– Circumdedisti mehostibus meis[227].
– Да, господин аббат, – сказал Питу, – это верно, но речь идет только о политических врагах, потому что мы ненавидим вас только как дурного патриота.
– Глупец! – возопил аббат Фортье в приступе ярости, придавшей ему красноречия. – Невежественный и опасный глупец! Кто из нас двоих дурной патриот – я, кто хочет оставить оружие здесь ради мира на своей родине, или ты, требующий его для раздоров и гражданской смуты? Кто из нас добрый сын – я, сжимающий оливковую ветвь, чтобы увенчать общую нашу мать, или ты, жаждущий оружия, чтобы рассечь ей грудь?
Мэр отвернулся, чтобы скрыть волнение, и украдкой подал знак аббату, словно говоря:
– Очень хорошо!
Помощник, новый Тарквиний, стал сшибать тростью головки цветов[228].
Анж растерялся.
Это не укрылось от двух его подчиненных: они нахмурились.
И только Себастьен, спартанский мальчик, остался невозмутим.
Он приблизился к Питу и спросил:
– Скажи, Питу, о чем идет речь?
Анж в двух словах все ему объяснил.
– Приказ подписан? – уточнил мальчик.
– Министром и генералом Лафайетом, а написан рукой твоего отца.
– В таком случае, – надменно спросил мальчик, – какие могут быть сомнения, повиноваться ему или нет?
Его глаза с расширенными зрачками, трепещущие ноздри, сурово нахмуренный лоб – все в нем выдавало непреклонную властность, доставшуюся ему в наследство по обеим линиям.
Аббат услышал слова, сорвавшиеся с уст ребенка; он содрогнулся и потупил голову.
– Против нас три поколения врагов, – прошептал он.
– Что же, господин аббат, – произнес мэр, – нужно покориться.