Светлый фон

Оба носильщика были из Янджали, они понятия не имели об этих лесах и были бесполезны как проводники. Они сидели теперь у палатки, уничтожая пищу и являясь темными тенями в зеленоватом свете. Там и сям на лоснящуюся черную кожу плеча или колена падал блик неясного мерцания, и листья и лианы, стволы и ветки представлялись водорослями в водянистом освещении морской пещеры.

Адамс зажег трубку и сел рядом с Берселиусом у входа в палатку. Берселиус мало говорил после первого выкрика при потере следа, и на лице его виднелось растерянное выражение, на которое печально, но любопытно было смотреть. Чрезвычайно любопытно, ибо оно открыто говорило то, на что лишь намекали до сих пор сотни мелочей, — то, что прежний Берселиус исчез и что на место его заступил новый Берселиус. Адамс сперва приписывал происшедшую в нем перемену слабости; но слабость прошла, огромная жизненность Берселиуса снова одержала верх, а между тем перемена все же была налицо.

То не был человек, договорившийся с Адамсом в Париже; его можно было бы принять за безобидного близнеца грозного капитана Малаховской авеню, Матади и Янджали. Когда память возвратится вполне, приведет ли она за собой старого Берселиуса, или же новый Берселиус, кроткий, безобидный и незлобливый, внезапно очутится под бременем страшного прошлого того человека, коим когда-то был?

Не подлежит сомнению, что разум человеческий способен — в силу ли несчастного случая, огорчения или мистического экстаза — мгновенно перевернуться, так сказать, вверх дном, причем добро поднимается кверху, а зло опускается на дно. Механическое давление на известную часть мозга одинаково способно совершить это превращение, как может также превратить святого в дьявола.

Находился ли Берселиус под влиянием подобного перерождения?

Адамс не задавался подобным вопросом; он был погружен в мрачное раздумье.

Он курил медленно, заслоняя пальцами огонь, дабы дольше сохранить табак, которого у него оставалось всего на две трубки. Он раздумывал о том, что к завтрашнему вечеру, к сожалению кисет будет пуст, как вдруг, откуда-то из лесной чащи, донесся звук, от которого он вскочил на ноги, а оба носильщика очутились на четвереньках, как настороженные собаки.

То был звук человеческого голоса, и голос этот тянул песню, жуткую и заунывную, как голос падающей росы. Напев поднимался и опускался, звуча монотонно и ритмично, подлинной песнью уныния, и Адамс слушал, чувствуя, как мороз продирает его по коже и волосы встают на голове, пока один из носильщиков не выпрямился и громко не крикнул: