Светлый фон

После двух часов врачи расходились, медсестры успевали сбегать в столовую-магазин при СИЗО, вернувшись с завернутыми в газету кусками мяса, сыра и кольцами сосисок. Ничего больше не происходило, и послеобеденное время, как и в Первом отделении, было тоже нечем занять.

Разве что радио что-то занудно бубнило о трудовых буднях тихоокеанских китобоев. Еще до таблеток в Первом отделении я попросил присылать мне читать книги и журналы. С тех пор каждую неделю получал от мамы и Любани «Новый мир», «Иностранную литературу», «Вопросы философии» и даже «Науку и жизнь».

Сейчас все журналы строились аккуратной стопкой под подушкой, делая этот тонкий кусочек ваты хоть чуточку более удобным для сна — не более того. Читать я не мог: орган восприятия слов и идей отсутствовал, вместо него голова была набита плотной серой ватой.

Каждую фразу приходилось перечитывать дважды. К концу сложносочиненного предложения содержание его начала исчезало в тумане. Стихи можно было читать — но по строчкам без связи с предыдущими. Иногда я впадал в ступор, пытаясь вспомнить, что значит то или иное слово.

В «Иностранной литературе» печатали перевод «Портрета художника в юности» Джеймса Джойса. Это было событие — кажется, вторая публикация Джойса в послевоенное время после «Дублинцев» — и самое неподходящее чтение для человека, глотающего трифтазин.

Ад — это тесная, мрачная, смрадная темница, обитель дьяволов и погибших душ, охваченная пламенем и дымом… Зрение казнится абсолютной, непроницаемой тьмой, обоняние — гнуснейшим смрадом, слух — воем, стенаниями и проклятиями, вкус — зловонной, трупной гнилью, неописуемой зловонной грязью, осязание — раскаленными гвоздями и прутьями, беспощадными языками пламени. Далее я пройти не мог.

В ожидании вечерних уколов Суржик все-таки не выдержал и начал нарезать круги по проходу, задевая всех лежавших. Колыма ворчал, Гончаров огрызался, Астраханцев несколько раз угрожающе рявкнул.

Все прочие молчали, ибо знали, что получить сульфозин — это очень плохо, но получить ни за что совсем пакостно. И пока никто точно не знал, назначила ли его Гальцева по доносу Аглаи или нет. Так что психоз Суржика был понятен.

На ужин раздали пшенку с ложкой непонятного масла поверху. Я пшенку ел вполне спокойно, пусть масло и придавало ей противный вкус чего-то несъедобного. Кто-то даже шутил, что масло — машинное и никак не калории. Конечно, это было вранье.

Однако Гончаров отказался есть сразу, спихнув миску деду Колыме, который ел съедобное без разбору — колымский опыт научил его навсегда, что есть надо все подряд. Боря не мог — после пшенки его мучила изжога. По этому поводу я даже делился с ним консервами из передачи, чтобы он не сидел на одном хлебе. Обычно мы и ели втроем «подогрев» из посылок с Сашей и Гончаровым.