В Красноярске станция была при гостинице, Михайлова уже ждали. Провожатые пошли по своим делам, один в кабак, а другой на базар, продавать оленьи перчатки, которые он шил сам и довольно искусно. Едва Михайлов расположился в нумере, как явились визитеры — три офицера с Амура и среди них капитан-лейтенант Сухомлин, командир военного судна, с которого полгода назад бежал Бакунин. Он рассказал, как было дело. Клипер Сухомлина «Стрелок» вышел в июле прошлого года из Николаевска-на-Амуре в залив Де-Кастри. Перед выходом на борт попросился Бакунин, сказав, что ему надо побывать в портах для сбора сведений о торговле, и предъявил открытый лист за подписью Корсакова. Сухомлин разрешил ему сесть, а затем разрешил и пересесть на купеческое судно, а оно пошло в Японию. Из Японии Бакунин отплыл в Сан-Франциско, а оттуда в Европу, к Герцену, совершив, таким образом, самый длинный побег в истории. Корсаков получил пагоняй из Петербурга, хотел было арестовать Сухомлина, но того потребовало к себе морское министерство, и вот он едет сейчас в Петербург вместе с семьей. Виновным он себя не считает, поскольку Бакунин имел на руках бумаги за подписью того же Корсакова, пускай с него и спрашивают. (Впоследствии выяснилось, что побегу Бакунина, хотя и несознательно, содействовал Лев Толстой. Во время Крымской войны он дружил с братом Бакунина, Александром, и был близок с Ковалевским из штаба главнокомандующего. Потом Ковалевский стал управляющим Азиатским департаментом, и Толстой обратился к нему с просьбой выхлопотать через министерство разрешение Бакунину на отлучку.)
После офицеров к Михайлову приехал Петрашевский, и у них состоялся такой же почти разговор, что и позднее с Шелгуновыми, то есть о законности и о победе прогрессистов в Иркутске. Сначала Михайлов тоже слушал его с интересом, а потом все больше стала одолевать тревога: «Неужели и я таким буду?» Становясь в оппозицию местным властям, Петрашевский, бесспорно, поступал честно — и довольствовался этим, сильно преувеличивая значение своих действий, утешался призраком борьбы без признаков победы. Он приводил примеры своих воительств с нарушителями свода законов, со злоупотреблениями местных чиновников, говорил об исправлении зла с помощью последовательных реформ. Михайлов скоро заспорил и довольно горячо, не мог он спорить с прохладцей. Не по нраву ему соблюдать дичь, именуемую сводом российских законов, и тем более других призывать к тому же, смыкаясь с околоточным надзирателем. В каторгу он сослан вполне законно, а вот беседует с Петрашевским не по закону, едет не по закону, и кандалы не на ногах, а в мешке — тоже вопреки закону. Стычки с местными мракобесами сильно отдают дрязгами а кляузами, они заслонили для Петрашевского задачи более широкие, он будто забыл, что негодовать следует на причины, производящие дурные явления, а не на сами явления. Да и какая может быть борьба у политического ссыльного, если даже там, в условиях «свободной» жизни, нам оставлен единственный удел, по словам покойного Добролюбова, «для блага родины страдать по пустякам»! Михайлова поразило, что Петрашевский, несмотря на все свои сибирские тяготы в течение вот уже двенадцати лет, все еще сохранял веру в российский прогресс и надеялся на близкую конституцию. Прощаясь, он сказал Михайлову: «До свидания — в парламенте!» Так они и расстались — последняя жертва Николая I и первая жертва Александра II.