Светлый фон

Между тем как военные, не стесняясь, говорили в этом смысле, германская дипломатия в лице графа Мумма выражалась совершенно иначе и покровительствовала сепаратизму Украины. Еще сильнее то же течение проводилось австрийцами. В Киев был послан пресловутый граф Форгач, один из непосредственных виновников европейской войны, автор ультиматума сербскому правительству, из-за которого и загорелся сырбор. Этот Форгач был искушен в политической интриге. В Киеве он почувствовал себя, как сыр в масле, и стал настойчиво проводить идею самостийности Украины. На пропаганду этой цели не щадились средства для поощрения печати и создания благоприятной обстановки вокруг гетмана. Сам Скоропадский был обыкновенный гвардейский офицер{191}, недалекий, но хитрый. Вино власти ударило ему в голову, и он стал поддерживать самостийность, которая укрепляла его престол. Пособником он нашел себе беспринципного московского адвоката Игоря Кистяковского, циника и совершенно неразборчивого на средства. В августе 1917 года в Москве, Кистяковский выступал сторонником Корнилова, осенью – деятельным работником в пользу возрождения России и помощи Добровольческой армии, а весною 1918 года, в Киеве, он уже говорил, что Россия – пустое место, преследовал русский язык и проявлял крайний украинский шовинизм. В таком же духе говорил председатель Совета министров, бывший земский деятель лизогуб. И он и гетман, бывший свитский генерал русского императора, говорили о том, что Украина два века стонала под гнетом России. Все это так или иначе поощрялось немцами.

Получалась полная двусмыслица. Создавалось впечатление, что немцы ведут двойную игру: с одной стороны, поддерживают большевиков в Москве, украинцев в Киеве, а с другой – заигрывают с русскими государственными партиями, заманивая их миражем единой неделимой России{192}.

С этой неопределенностью следовало покончить и окончательно выяснить истинные намерения немцев, которые иногда оправдывали свою двусмысленную позицию тем, что с ними никто не желает разговаривать и что они поневоле должны поэтому поддерживать отношения далеко не с теми, на кого сами хотели бы опираться. Я полагал, что раньше чем обратиться к немцам следовало совершенно лояльно предупредить об этом союзников, объяснив им, что наши переговоры с немцами, в том случае, если они состоятся, не будут носить никакого опасного для союзников характера и что из них будет решительно исключен всякий элемент враждебности, ибо мы станем на ту точку зрения, что Россия бесповоротно вышла из войны и может соблюдать лишь строгий нейтралитет. Со мной согласились. От частных переговоров с немцами я уклонился, потому что не мог победить в себе недоверия к их результатам и неодолимого чувства, которое претило мне брать на себя эту роль. Я считал, что ее гораздо лучше выполнят те, кто больше, чем я, возлагали надежд на немцев и ждали только от них нашего избавления. Зато я взялся переговорить с французским генеральным консулом. Разговор этот состоялся, но ни к чему не привел. Тщетно я и другие два сочлена Правого центра развивали перед консулом условия, на которых мы считали возможным завязать отношения с немцами, считаясь с неустранимым фактом, что без их согласия при данных условиях немыслима никакая перемена положения в России; что для самых союзников может быть выгодно в конечном счете вывести Россию из состояния хаоса и быть уверенными, что правительство, которое образуется, не будет германофильским, а наоборот, поставит своей задачей оградить возможно полнее независимость России, – консул твердил одно: «Этого у нас не поймут, и всякое правительство, которое образуется при содействии Германии, не будет нами признано». На этом мы и расстались.