Если бы дело сводилось только к тому, что главный герой романа Григорий Мелехов является «носителем» в своем сознании объективных противоречий жизни, то тогда незачем – и невозможно было бы – говорить об эпохальном открытии в народном характере, сделанном Шолоховым. Чрезвычайно простым и удобным объектом с несложной методологией анализа предстал бы этот образ «всемирно-исторического» значения. Где же здесь тогда трагедия человека, сумевшего осознать одно из главных противоречий своей жизни – «Против кого веду? Против народа…»? Понятное дело, что подобного рода рефлексией исторического порядка характер Григория Мелехова не исчерпывается, он, напротив, представляет собой эстетическое единство исключительно сложной природы. Это образ, который несет в себе фундаментальные онтологические свойства целого народа; его интеллектуальные поиски и душевные страдания, изображенные Шолоховым с шекспировской силой, во многом перевешивают всю ту конкретную социальность и подробность показа его пребывания и на полях мировой войны, и в событиях революционных процессов на Дону, и в кровавой междуусобице войны гражданской. Но невозможно отказаться от этой конкретики, правда, не придавая этому особой исключительности в смысле обнаруженных «законов классовой борьбы». Необходимо подчеркнуть и вынести на первый план момент целостности и полноты взятой Шолоховым жизни России через этот характер, не отказываясь ни от каких аспектов его воплощения в действительности.
Если же говорить о внутренней речи героя «Тихого Дона», то сам факт появления этой речи свидетельствует о моменте, так или иначе, но связанном с самоанализом, а стало быть, и с «отвлеченным умствованием». Иное дело, что на разных ступенях развития герой по-разному реализует в формах как внутренней речи, так и при помощи авторских описаний своей «внешней фактуры» (опосредованные формы психологизма) психологические состояния, непосредственно связанные с развитием самосознания, а следовательно, повторим еще раз, с развитием отвлеченных идей о смысле жизни, о совести, о трагической вине и т.п. Этот философский поток размышлений Григория усиливается к финалу романа, когда объективные жизненные противоречия достигают при соприкосновении с героем наивысшей силы. Разве нет в подобного рода вопросах, которыми задается Григорий, того самого необходимейшего момента отвлеченности, без которого немыслимо развитие духовности человека вообще? И если внутренние монологи Григория не похожи на монологи героев Толстого, то, как верно заметил А. Хватов в другом месте, объектом творчества классиков русской литературы «был человек иного склада, иной нравственной структуры» [12, 220].