Но поразительным примером торжества этого русского стиля
Западное воздействие на собственно русский стиль (когда он, наконец, выработался в литературно-авторские формы) обнаруживается несколько позднее, в конце XVIII и начале XIX века с исключительным французским влиянием на саму речевую культуру (и всего, что с этим связано), а далее с немецким, которое имело более глубокие и трагические последствия для русской государственности.
С французским языком в русскую культуру проник дух Просвещения, а имена Вольтера, Руссо, других французских вольнодумцев, стали самими расхожими для дворянства как высшего, так и среднего слоя. Одновременно французский аналитический язык давал выучку русскому языку, и Пушкин неоднократно об этом писал. Русский дворянин, писавший на русском и на французском языке, – это были как бы два разных человека. Да и сам Пушкин, а также кн. П. А. Вяземский и иные друзья поэта по переписке, часто извинялись за свой французский язык в письмах, единодушно утверждая, что так быстрее, компактнее и точнее они смогут представить свои мысли. Недалекая, по общему мнению, супруга поэта Н. Н. Пушкина в своих письмах на французском языке выглядит просто блестяще с точки зрения стиля и ясности излагаемых суждений.
Первая русская философская инвектива, которая в силу исторических обстоятельств была скрыта на долгое время от внимания широкой русской публики – «Философические письма» П. Я. Чаадаева, была создана на французском, естественно, языке.
Толстой чувствовал этот разрыв в ментальности русских людей (высшего слоя, конечно) с лучшим владением иностранным языком, нежели своим родным, и показал это особенно ярко в начале текста «Войны и мира». В то время как настоящий, подлинный русский язык для него и его главных героев был представлен речами Платона Каратаева. Вот как об этом пишет Толстой: «Когда Пьер, иногда пораженный смыслом его речи, просил повторить сказанное, Платон не мог вспомнить того, что он сказал минуту тому назад, – так же, как он не мог словами сказать Пьеру свою любимую песню. Там было: «родимая, березанька и тошненько мне», но на словах не выходило никакого смысла. Он не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие было проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал. Его слова и действия выливались из него так же равномерно, необходимо и непосредственно, как запах отделяется от цветка. Он не мог понять ни цены, ни значения отдельно взятого действия или слова» [1, 56].