Светлый фон

Однако уже через несколько недель Афиногенов начал так же настойчиво отвергать идеал уединенного существования. Дневниковые записи за июль — август 1937 года исполнены гордости за переход на новый уровень сознания. Первая из этих записей, сделанная всего лишь через три дня после того, как он мечтал «уйти в отшельники», начинается так: «Глава может называться „Возвращение к жизни“… Это день, в который я почувствовал вдруг, что снова жизнь играет кругом меня… снова строки газет зажили прежним к ним отношением». Афиногенов продолжал: «Это сознание близости к жизни наполняет радостью, прислушиваешься снова к словам последних новостей, читаешь про уборку богатейшего урожая, прилет Чкалова, его встречу в Кремле — и все это радует и волнует. Я снова вышел из летаргического сна, нокаут кончился, человек начинает жить».

Сейчас Афиногенов описывал свои прежние мысли о самостоятельной жизни как моменты «летаргического сна», как состояние «нокаута», предполагавшее, что, занося эти мысли в дневник, он ничего не осознавал. Напротив, «возвращение к жизни» подразу-мевало новое включение в советскую систему и новое участие в героической жизни коллектива и в разворачивающейся вокруг истории. Пока его личное существование было оторвано от коллективного тела советского народа, оно оставалось мелким и незначительным. Лишь воссоединившись с советской системой, можно реализоваться как личность[466].

Аналогичный поворотный пункт он описывал и несколько дней спустя, назвав его «пробуждением». Как выяснилось, предыдущие ночи он провел в ожидании ареста. Но теперь узнал, что его страхи были безосновательны: «Там, на Лубянке, сидят разумные люди. Несмотря на безумную занятость работой, они смотрят в корень всего… и ничто не заставит их арестовать невиновного человека». На следующий день Афиногенов вновь прославлял случившийся с ним «коренной и необычный перелом», а именно вновь обретенную уверенность в том, что он не будет арестован. Ему было стыдно, что он доверил дневнику свои прошлые страхи. Чтобы подчеркнуть, насколько по-иному он теперь себя ощущает, Афиногенов даже подверг сомнению авторство этих отчаянных мыслей: «Откуда родились все эти мысли? Кто писал их?»[467]

Афиногенов, похоже, предполагал, что в нем живут два разных человека, которые противоположным образом оценивают политическую обстановку и поэтому принимают противоположные меры к самореализации. Один из этих людей жил в постоянном страхе ареста и мечтал об уединенном существовании, которое защитит его от развращающей общественной среды. Другой отрицал вероятность ареста и даже «нечистоту» общественного устройства, призывая к интеграции в советскую систему. Было бы соблазнительно рассматривать эти расходящиеся представления об автономии личности и необходимости включения в общество как выражение конфликта между частным и общественным Я Афиногенова и утверждать, что в приватном пространстве писатель жаждал личной независимости и свободы, а на публике демонстрировал образ, соответствующий официальным советским нормам. То, что обе эти противоположные идентичности обыгрывались в личном дневнике Афиногенова, можно было бы интерпретировать как свидетельство того, насколько сильно собственный официальный образ воздействовал на его самоопределение и как трудно ему было сохранить личное чувство собственного Я, отличающееся от социальной идентичности, предписанной режимом[468]. Однако такое истолкование, подчеркивающее расхождение между официальным и частным самоопределениями и исходящее из убеждения о первичности частной сферы, игнорирует связь между расходящимися оценками Афиногеновым собственного Я. Если мы перестанем рассматривать отдельные дневниковые записи изолированно и взглянем на них как на элементы более общей повествовательной структуры, то дневник предстанет перед нами как форма духовной литературы, воспроизводящая опыт обращения. Афиногенов описывал это обращение по-разному: как возвращение к жизни, как возрождение, как переход на более высокий уровень сознательности и чистоты. Дневник служил инструментом, способствовавшим личному спасению его автора.