Он перечитывал Шекспира, теперь с удивлением, и замечал:
«Местами очень тяжело и очень плохо: а на следующей странице дух захватывает. Что за странный великий человек. Я смутно чувствую, что-то в его жизни пошло не так, и он сорвался, уехал из Лондона и забросил свою работу. Интересно. Это мог быть только какой-нибудь внутренний недостаток, потому что ничто внешнее не может задеть такого человека».[1023]
И все же Шекспир мог его просветить; в самом Лоуренсе горестное вопрошание «Гамлета» начинало сменяться спокойным вопрошанием «Бури». Он еще не сознавал этого, а сознавал лишь метаморфозу своего прошлого. Мэннингу, который собирался читать «Семь столпов», он писал:
«Так что эта книга — самоубеждение человека, который не мог тогда смотреть прямо: и который теперь думает, что, возможно, это не имело значения: что прямой взгляд — это только иллюзия. Мы делаем все это от выдохшегося ума, не намеренно, даже не сознательно. Доказывать, что наши умы были разумными и холодными, что они управляли своими передвижениями и своими современниками — одно тщеславие. Что-то происходит, а мы делаем все возможное, чтобы удержаться в седле».[1024]
Это чувство, которое проявлялось в нем в той мере, в какой он снова обретал Англию, он часто считал своим старением. Его волосы теперь были почти седыми. Странная старость, которая вовсе не отделяет от мира, а приближает к нему! Обрел ли он в 1924 году, когда готовил кубок Шнейдера, ту безмятежность, которая теперь иногда посещала его, удивляя его самого? Но если это была не старость, это ни в коей мере не был закат жизни, скорее окончание его юности. В первый раз за десять лет он мало-помалу приобретал такое же глубокое переживание, как переживание абсурда — такое же глубокое, как в Дераа: всякое переживание необратимого для человека является одним из самых глубоких.
Он работал над «Одиссеей» с той же настойчивостью, как над «Семью столпами».
«Однако я на самом деле занимаю такую же сильную позицию по отношению к Гомеру, как и большинство его переводчиков. В течение нескольких лет мы раскапывали город примерно одиссеевского периода. Я имел дело с оружием, броней, утварью тех времен, изучал их дома, планировку их городов. Я охотился на диких вепрей и видел диких львов, плавал по Эгейскому морю (и правил парусными судами), гнул луки, жил среди пастушеского народа, пользовался тканым полотном, строил лодки и убил много людей. Поэтому у меня есть странные знания, которые дают мне квалификацию, необходимую, чтобы понять «Одиссею», и странный опыт, интерпретирующий ее для меня. Отсюда определенное упрямство в моем отказе от помощи».[1025]