На всех перекрестках аула кучи грязных мальчишек стреляют из лука камешками или играют в мячи.
Пять раз в день в окне мечети появляется мулла звать правоверных на молитву. Каким-то особым голосом, напоминающим ночные завывания голодных шакалов, какими-то звуками, вроде отрывистого воя – одним словом, чем-то крайне унылым, тоскливым и вместе с тем невольно смех вызывающим, раздавался голос почтеннейшего муллы, и всякий раз, бывало, несколько собак в разных концах аула поднимут вой… По временам чауш (десятский) взберется на крышу возвестить аулу какое-нибудь приказание кадия. Голосище здоровенный, и защелкает, захлебнется он, а в ответ раздается с разных крыш: «Слышим, слышим!».
Жизнь наша в ауле была скучна, однообразна донельзя. Два-три офицера, два-три юнкера, с которыми я более сблизился и каждый день по нескольку раз сходился, не обладали большим запасом образования и начитанности, чтобы разговоры могли поддерживаться с особым интересом. Все больше вертелись на служебных предметах, на воспоминаниях о разных эпизодах походов и военных действий или мелких приключений в среде прекрасного пола разных укреплений и штаб-квартир. Некоторое исключение составлял бывший у меня в роте рядовой Алексей Толстов, сосланный по делу Петрашевского. Побочной сын одного графа, он вырос в Костроме, кончил там гимназию и затем поступил в Московский университет, из которого через некоторое время перешел в Петербургский, на Восточный факультет. Здесь, не успев уйти дальше арабской азбуки, он попал в кружок молодежи, затеявшей агитацию среди рабочих, извозчиков и т. п., и кончил ссылкой рядовым на Кавказ. Человек он был недюжинный, не без таланта и даже упражнялся не без удачи в стихотворстве, но поверхностный и беспринципный. Сколько раз мы с ним ни возвращались к интересовавшей меня теме о целях и стремлениях кружка Петрашевского, я, однако, никак не мог добиться чего-нибудь ясного, положительного: туманные фразы, неясные определения, какая-то неосознанная перспектива деятельности – вот все, что он мог мне передать. Даже собственную свою роль в этом печальном деле он никогда не мог или не хотел мне разъяснить подробно. Тем не менее он был единственный человек, с которым можно было поговорить и о литературе, и о музыке, и о сущности некоторых нам, кавказским дикарям, тогда почти неизвестных материй, вроде произведений Фурье, Фейербаха и других.
Я уже упоминал выше, каким взглядом руководствовался наш полковой командир в отношении всяких разжалованных и особенно политических, поэтому мое сближение с Толстовым, нарушавшее к тому же строгие требования дисциплины, могло грозить нам обоим некоторой опасностью, тем более что майор Д. готов был воспользоваться всяким случаем для каверзы против меня, наиболее им гонимого офицера. Оттолкнуть совсем Толстова и третировать его, как простого солдата, я не мог и не хотел, но осторожности ради я требовал от него несения службы наравне со всеми рядовыми в роте и приказывал его наряжать по очереди повсюду, так что для виду, возвращаясь с бурьяном, заставлял и его нести вязанку, хотя и собранную не его руками…