Светлый фон
поэмы

«Москва – Петушки» маскирует свои затейливые цитаты еще и тем, что показывает как бы неудавшийся диалог между Россией и Западом. Этот процесс доходит до кульминации в описании злоключений Венички, связанных с Италией, Францией и Англией. Так, статья, написанная им для «Ревю де Пари» под названием «Стервозность как высшая и последняя стадия блядовитости» была отвергнута на том основании, что ее основное положение может быть верным для местных, российских условий, но к французским обстоятельствам неприменимо[952]. Веничка также отмечает контраст между русской и средиземноморской культурой на эмоциональном и эстетическом уровне, противопоставляя свою грусть и сдержанность веселью и творческой плодовитости итальянцев, которые обижают меланхоличных русских, не обращая на них никакого внимания[953].

Таким образом, Западная Европа представляется чуждой и недоступной в величавом блеске своей культуры – цель претенциозных устремлений, которые, видимо, разделяют те бывшие Веничкины коллеги, что любят пить коньяк в международном аэропорту Шереметьево[954]. Европа – для космополитов и эмигрантов, указывает между строк Веничка[955]; обычные пьющие русские должны отказаться от таких иллюзий и, как Веничка, поскорее вернуться из своего гран-тура с багажом выразительных рассказов о том, как их отвергли лорды Альбиона и высокомерные профессора Сорбонны.

Однако за этим несостоявшимся диалогом скрывается совсем другой разговор, выдающий привязанность Ерофеева к «ним» и объединяющий веселость и скорбь в той тонкой манере, которая впервые была разработана Эразмом Роттердамским. Это взаимодействие культурных традиций происходит почти целиком под внешней поверхностью нарратива, где отношение французских профессоров к Веничке, например, отсылает к судьбе Рабле, чей «Пантагрюэль» (1532) был заклеймлен Сорбонной как непристойное произведение в 1533 году[956].

Вскрытие этого подтекстового разговора кажется сейчас самым многообещающим направлением в изучении «Москвы – Петушков», особенно после недавней публикации самого обширного (но по-прежнему существенно неполного) собрания записных книжек Ерофеева 1960‐х годов. Они содержат обширные заметки к так и не написанной истории христианства и демонстрируют, что диапазон интересов Ерофеева был исключительным даже по стандартам самиздатовской эры[957].

Заполнение лакун в нашем понимании того, как и почему Ерофеев тянулся к «христианской цивилизации» Запада, – это, конечно же, задача для многих исследователей. Я намерен лишь нащупать некоторые черты сходства формы, содержания и религиозно-философской тематики, которые связывают «Москву – Петушки» с одним из центральных текстов этой цивилизации, Moriae encomium Эразма Роттердамского (1511; далее «Похвала глупости»). Такое сравнение помогает по-новому взглянуть на поэтику Ерофеева и создать основу для дальнейшего изучения того, как именно Ерофеев взаимодействовал с западной литературой и философией, как старинной, так и современной. Я постараюсь показать, что «Москва – Петушки» многим обязана литературной традиции иронии и парадокса на службе у религиозного и интеллектуального смирения, которая была в полной мере разработана Эразмом и развита в разных формах и направлениях Рабле, Сервантесом (которые были в числе самых преданных последователей Эразма) и многими другими.