Вы мне скажете: «Так что же ты, Веничка, ты думаешь, ты один у нее такой душегуб?»
А какое мне дело! А вам – тем более! Пусть даже и не верна. Старость и верность накладывают на рожу морщины, а я не хочу, например, чтобы у нее на роже были морщины[1016].
Веничка здесь обращается к тому двоемыслию, которое, по мнению Стультиции, сохраняет любовь. Он подобен мужу, описанному Стультицией, который, возможно осознавая это, позволяет себя обманывать; «Над рогоносцем смеются и какими только не честят его именами, когда он поцелуями осушает слезы прелюбодейки. Но насколько лучше так заблуждаться, нежели терзать себя ревностью, обращая жизнь свою в трагедию!»[1017] Может быть, глупо восхвалять (глупых) женщин, но такая глупость, согласно Эразмовой логике, похвальна, потому что чрезмерно трезвый и точный взгляд лишит жизнь привлекательности. В обоих текстах именно глупость и неверность привносят жизненные силы и создают иллюзию «вечной молодости»; возраст – это удел тех мужчин, которые поддались серьезности или «пороку мудрости»[1018].
Особенно важной кажется здесь посредническое влияние Сервантеса, потому что во всех этих ситуациях Веничка говорит и действует как Дон Кихот, который также осыпает свою далекую (и, как мы подозреваем, столь же не заслуживающую этого) возлюбленную смехотворными похвалами. Дон Кихот настаивает на том, чтобы видеть свою возлюбленную «такою, какою подобает быть сеньоре, обладающей всеми качествами, которые способны удостоить ее всеобщего преклонения». Сходным образом Веничка предпочитает представлять свою возлюбленную «Дульсинеей из Тобосо», а не «поселянкой из Сайяго», как Санчо Панса, даже если это делает ее всего лишь созданием его фантазии, анахронистическим фантомом из глубин декадентской и символистской поэзии – в той же степени, в какой Дульсинея является плодом рыцарского романа[1019]. Безусловно, трудно представить себе живого человека по Веничкиному описанию возлюбленной с ее «глазами как облака» и животом «как небо и земля». Она скорее кажется плодом той же самой «околесицы», за которую, как сообщает Веничка, она его и хвалила в их первую встречу, и которую так ценит сам Ерофеев[1020]. Как Сервантес, Ерофеев представляет нам утонченную интеллектуализированную версию эразмовской иронии, которая больше не «принимает и не отстаивает истину законов природы» подобно ближайшим потомкам Стультиции у Рабле и Шекспира (Панургу и Фальстафу)[1021]. Невидимая женщина становится идеей, символом недостижимой для человека истины. Ее роль – оттенить первичность иллюзии и понятие, центральное для «Дон Кихота» и присутствующее уже в «Похвале глупости»: наше представление о реальности – это все, с чем мы можем иметь дело.