В 1923 году, когда Ходасевич и Цветаева не раз общались, Ф. Маслов поместил в четвертом номере “Книги и революции” довольно противоречивую рецензию на цветаевские книги “Ремесло” и “Психея”. С одной стороны, он отмечает, что “судьба одарила Марину Цветаеву завидным и редким даром: песенным” и что “поскольку природа поэзии соприкасается с природою музыки, поскольку поэзия и музыка где-то там сплетены корнями – постольку стихи Цветаевой всегда хороши”. С другой – что “книги ее – точно бумажные «фунтики» ералаша, намешанного рукой взбалмошной: ни отбора, ни обработки”, и что “в конце концов – со всех страниц «Ремесла» и «Психеи» на читателя смотрит лицо капризницы, очень даровитой, но всего лишь капризницы, может быть – истерички: явления случайного, частного, преходящего”[646]. Два года спустя он восторженно отзывается о “Молодце” (Последние новости. 1925. № 1573. 11 июня), причем хвалит Цветаеву за такие вещи, за которые не стал бы хвалить другого поэта:
Народная песня в значительной мере является причитанием, радостным или горестным; в ней есть элемент скороговорки и каламбура – чистейшей игры звуками; в ней всегда слышны отголоски заговора, заклинания – веры в магическую силу слова; она всегда отчасти истерична – близка к переходу в плач или в смех, – она отчасти заумна. Вот эту “заумную” стихию, которая до сих пор при литературных обработках народной поэзии почти совершенно подавлялась или отбрасывалась, Цветаева впервые возвращает на подобающее ей место.
Народная песня в значительной мере является причитанием, радостным или горестным; в ней есть элемент скороговорки и каламбура – чистейшей игры звуками; в ней всегда слышны отголоски заговора, заклинания – веры в магическую силу слова; она всегда отчасти истерична – близка к переходу в плач или в смех, – она отчасти заумна.
Вот эту “заумную” стихию, которая до сих пор при литературных обработках народной поэзии почти совершенно подавлялась или отбрасывалась, Цветаева впервые возвращает на подобающее ей место.
Но уже в 1928 году, рецензируя книгу “После России” (Возрождение. 1928. № 1213. 27 сентября), Ходасевич спорит со знаменитой цветаевской формулой “С этой безмерностью – в мире мер”, настаивая, что “всякое искусство все-таки именно мир мер, соотношений, равновесий”. Отвергает он и принципиальную затрудненность, усложненность цветаевской поэтической речи: “Цветаева возлагает на читателя не непосильный, а принципиально невозлагаемый труд – расшифровывать словесную темноту, фильтровать звук, восстанавливать и угадывать ненайденную автором гармонию между замыслом и осуществлением”[647]. И все-таки он признается: “Сквозь все несогласия с ее поэтикой и сквозь все досады – люблю Цветаеву”. Пожалуй, никто другой из поэтов-сверстников не удостоился от Ходасевича такого простого и обезоруживающего признания: Ахматову Ходасевич любил скорее благодаря родству поэтик, а не вопреки их различию, Мандельштама – ценил, не очень любя.