Много нужных вещей (книжный шкаф и пр.) было продано, много долгов было сделано на случай моей высылки и для передач в ДПЗ, но более всего меня огорчило уничтоженье моей заветной корзинки. В ней я хранила дорогие мне записи и письма брата и сестры, а также дневники мои за 25 лет. Непреодолимая привычка: я их писала с девяти лет. Но первая серия погибла во время разгрома в 1918 году, а вторая – теперь. Всего было записано изо дня в день 60 лет.
Если бы был обыск (а его у нас совсем не было), убедившись, что в дневниках ничего нет ни политического, ни контрреволюционного, мне бы их вернули (так всегда бывает), теперь же они были беспощадно и безвозвратно уничтожены. Натальей Александровной были уничтожены те вещи, по которым я все-таки, вопреки запрещенью, хотела продолжить не биографию брата, а хотя бы очерк его частной и семейной жизни, не касаясь ученой деятельности. Но, сверх того, до уничтожения все было перлюстрировано, и мне крайне было больно такое врыванье в мою душу! Дневники служили мне барометром, отдушиной. Я совершенно не помню, чтобы я в них жаловалась на свою bellesœur. Но в последние четыре года мне так было тяжело из-за ее дутья и молчанья, что, конечно, наверное, я пыталась таким образом облегчить душу. Посторонние мне лица, с которыми читались эти дневники, говорили мне, что belle-sœur, читая их, была очень недовольна, вырезала из них страницы на память; посылала их на обсужденье своим родным, словом, дневник, хотя и с охранительной надписью «В случае мой смерти сжечь, не читая», стали достояньем публики так же, как и дневники Марии Степановны П., оставившей их, уезжая, мне на храненье.
Как стыдно, как больно мне все это Вам писать! Простите меня, простите мою исповедь, Владимир Дмитриевич! И да простит меня брат! Ведь мы с ним одинаково виноваты: по слабости своей мы постоянно и во всем уступали Шуне, в постоянном страхе ее расстроить или вызвать нервный припадок. Дети ее, той же «голубиной породы», так же всецело ей покорялись. Мы все ее испортили: кроткую, милую, деликатную и добрую по натуре Шунечку превратили в капризную и властную женщину, не допускающую ни критики, ни малейшего противоречья: излишняя покорность создает тиранов. Этот вывод, хотя очень запоздалый и бесполезный, помнится мне, года два или три тому назад, был мной занесен в один их очередных дневников. Возможно, что и просьба брата в карете скорой помощи была мною занесена в оправданье себе того, что я не уехала. Скажите мне, если Шунечка крайне самолюбивая и злопамятная все это прочла, может ли она мне это простить? Никогда!! А могу ли я, если и простить, все же забыть, что в то время, когда я сидела в тюрьме, дневники мои ходили по рукам? Что посторонним предлагалось обсуждать то, что могло вырваться у меня, как в отдушину, но что теперь я даже решительно не могу вспомнить?! Об этом Шуня уклоняется говорить со мной, и только в первый день возвращенья моего домой объявила мне, что сочла нужным уничтожить все мои бумаги и дневники, за что ей очень все благодарны (??) Но значительный мой архив, очерки, воспоминанья и вся переписка моя, остались нетронутыми… И только заветная корзинка, в которой я хранила отдельно, на случай пожара и наводненья все, что касалось брата и мои личные воспоминанья, столь связанные с ним, только она была уничтожена! Неужели чтобы не сметь писать биографии брата? Я всегда говорила, что в записках своих я на свою память не полагаюсь, фантазировать не умею, а признаю только быль, подкрепленную оправдательными документами, а они-то теперь были безвозвратно уничтожены!