Светлый фон

* * *

Он любил говорить: “а вы знаете, что у N теперь роман с X?”, имея в виду вовсе не любовные отношения, а – деньги, работу, что угодно существенное. Он любил говорить: “приставив хуй к носу, сделал то-то”, что значило – хорошенько всё обдумал и сосчитал все выгоды и убытки. Он любил говорить: “пришли звёзды, принесли свои пёзды”, это про светское собрание. Он говорил: “выплюнуть текст”, когда писал его в соцсети. Он говорил: “жопис” (оживляя старую аэропортовскую шутку про писательских жен). Он никогда не говорил: “привет”, “добрый вечер”, он всегда говорил: “здрасьте-здрасьте-здрасьте!”, именно так, три раза подряд. И теперь, когда его нет, у меня в разговоре вдруг появляется то или другое его слово или выражение, и каждый раз мне приятно сказать так, как говорил он, потому что в этот момент он словно бы оживает и здоровается с кем-то вместо меня – как обычно, три раза.

* * *

Шура был Обломов и Манилов.

Он никогда не спешил, он принимал в своих ампирных креслах всех торопящихся – и они чувствовали, что хотят задержаться; он любил планировать что-нибудь совершенно несбыточное, но с такой серьезностью, словно бы буквально завтра мы всё осуществим, вот только обсудим как следует; словом, он жил сообразно выражению одного профессора, которое идеально представляет второе Шурино credo.

Всего не упустишь!

И, хотя можно лишь горько жалеть обо всём том, что он не сочинил, не записал, не успел или поленился создать, пока пил чай, дремал и болтал с гостями, есть что-то очень закономерное в том, что несусветное количество глупых и бездарных людей только и делают, что производят тонны мусора, да еще гордо трубят о себе: какие мы молодцы, посмотрите на нас, читайте нас, аплодируйте, – а Шура, которого ангел поцеловал, всегда старался отойти в тень, не мелькать, не позировать, не суетиться, отложить на потом, словно бы ему было неловко заявлять о себе, выступать в любом смысле, и даже говорить о себе он не очень любил, охотно разрешая собеседнику тянуть всё внимание на себя.

Всего не упустишь, это хорошо сказано, но его самого – упустили.

* * *

Шура любил тексты. А именно, тексты одного жанра: журналистика, сложенная как литература. Как сказано выше, его мало интересовали новые романы или стихи, но каждого хоть на копейку одаренного публициста, пусть бы и наивного, двадцатилетнего, совсем сырого, он был готов прочитать, разобрать, что-то поощрительное ему порекомендовать, и тут же обсудить его творчество за столом: читали Сидорова? что скажете? В отличие от многих и многих в богемной среде, он совершенно не был нарциссом, и потому был идеальным редактором, способным понять и помочь улучшить чужую мысль и чужую эстетику, вникнуть в чье-то построение, не всегда умелое, и внимательно пройтись вдоль этого сооружения, но так, что автор не обижался. И наша с ним работа в “Русской жизни” – такая, в сущности, недолгая, года три в общей сложности, – была неправдоподобно счастливой не только потому, что мы могли позвать туда всех, кого любили и ценили, могли сочинять сами и заказывать другим сочинять то, что им и нам хотелось, могли жить в редакции так, как нам нравится – работать в ночь, разгораживать модные большие пространства закрытыми кабинетами, обедать лучшими компаниями в исчезнувших кавказских стекляшках, не журнал, а один бесконечный день рождения, – нет, это всё милые, но второстепенные подробности, а главное было то, что Шура любил хороших авторов, терпел их причуды, прощал им всё, радикализм, неудачи, обострения частных отношений, и только с ним одним – и под его влиянием – можно было отвлечься от всего, забыть о политике, о деньгах, о каких-то мусорных “концепциях”, “форматах”, что там еще принято обсуждать на пустых совещаниях, и заниматься одним: словом.