Светлый фон

Для некоторых, как для Владимира Нарбута, это было чистое приспособленчество, в чём он и признался контрразведке «белых», когда был ею арестован — в итоге эти показания попали к чекистам и сыграли роль в том, что, в конечном счете, Нарбут был расстрелян на Колыме. Зенкевич просто тихо приспособился.

С. Городецкий отчаянно демонстрировал свою искреннюю приверженность большевизму и прославился знаменитым культурным кощунством — переписал текст оперы «Жизнь за царя» в немонархическом духе. Впрочем, за это кощунство легко было оправдаться — пожертвовав царем, он сохранил русское национально-патриотическое содержание оперы. Закончил Городецкий умеренно респектабельным советским поэтом — орденоносцем.

Другая форма реакции — полная противоположность, наиболее откровенно выразилась у Георгия Иванова, лучшего из поэтов русской эмиграции и одного из самых близких к Гумилёву в последние годы его жизни людей. Эта позиция полного отрицания права Большевизии называться Россией, предельного нигилизма и экзистенциального отчаяния. Иванов написал самое жуткое во всей мировой поэзии стихотворение, гимн любви к Богу, царю и Отечеству от противного.

Наконец была поэзия сопротивления. Самого реального вооруженного сопротивления. Арсений Митропольский, писавший под псевдонимом Арсений Несмелов, считал себя последователем Николая Гумилёва. Это лучший поэт белого движения, при этом очень острополитический поэт, в этом смысле в чём-то напоминавший советских поэтов, только с обратным знаком. Вот его стихотворение.

Но, конечно, Несмелов не был бы замечательным поэтом, если бы писал только такие трогательные белые агитки, «Гренаду» наоборот. У него есть совершенно душераздирающие стихи о цареубийстве, в которых совесть прогрессивного интеллигента, от имени которого ведется повествование, поверяется строго по Достоевскому — слезинкой ребенка.

Самые интересные изменения происходят с лидерами акмеизма — Ахматовой, Мандельштамом и особенно с самим Гумилёвым. Они не признают права большевиков именоваться Россией, то есть той реальностью, которую любит и хранит акмеизм. Соответственно, большая часть тех вещей, которые ценят акмеисты, реально погибла. Но осталась память о них, осталась история, осталось слово. Осталось мужество сопротивляться тому, что Мандельштам назвал «глухотой паучьей».

Поэзия ведущей акмеистской тройки трансформируется в поэзию памяти.

поэзию памяти

Гумилёв, как самый прямолинейный, пишет программное стихотворение «Память». Ребячливый Мандельштам в 1931 году пишет дерзкие стихи «Я пью за военные астры» и «С миром державным я был лишь младенчески связан», перечисляя приметы старой Империи и старой русской и европейской жизни, которые остались в его памяти, а память эта превратилась в подлинную его родину.