К моему всё возрастающему беспокойству, никто из жителей по окончании митинга, а вслед за ним и праздничного концерта не пошел на могилу Закруткина. Но когда я сам пришел в усадьбу писателя, то нашел могилу, осыпанную цветами. Оказывается, люди еще до митинга побывали у ней, поклонившись праху земляка.
С увеличенной фотографии почти во весь рост, в полевой форме — смотрел Виталий Александрович. В саду весело насвистывала синица да рассыпался железной дробью неугомонный дрозд. Дом уже перестраивался под музей, частичные изменения коснулись сада и уголка двора, где захоронен Закруткин.
Я глядел, не отрываясь, в глаза писателю и, невольно вспомнив про обещанный автограф, подумал, что Виталий Александрович и так оставил незарастающий след в моей памяти, как, впрочем, в памяти всех, кто знал его, кто прикоснулся к его творчеству, дышащему неизбывной любовью к людям, всему живому на земле…
И теперь, вспоминая Виталия Александровича, я не могу воздать ему долг памяти, не рассказав о дне прощания с ним; дне, перечеркнувшем яркие краски октября…
Такого стечения народа еще не видывала Кочетовская. Множество людей, не вмещаясь на шоссе, шли через рощу вдоль Барсовки к Дону, где был установлен траурный постамент. Палая листва хрустела под ногами — слышно было только это, молчали даже обычно крикливые в полуденный час птицы.
Анатолий Калинин сказал на гражданской панихиде: «Виталий Закруткин, как боец в строю, умер с недопетой песнью…»
И может быть, когда на вытянутых руках поднялся гроб, и произошло то неуловимое понимание скорби людей и всего остального неподвластного нам. Именно чувство горя смело грань между реальностью и воображением, внесло свою остроту в происходящее. И вот уже будто сместились контуры «Плавучей станицы», и через рослый виноградник писателя шли те, кого ждали больше всего: бойкий майор Ковалев и степенный Тихон Назаров, стройный Вася Зубов и сутулый дед Малявочка, в полном сборе семья Ставровых, Мария, с лицом, хранящим ужас пережитого, замыкал шествие, опираясь на герлыгу, старый Бадма и еще кто-то очень знакомый.
В том же порядке замерли они у могилы и, повинуясь жесту Бадмы, тронулись дальше. Но взоры всех уже приковало другое: в зените, охватывая полнеба, повисла радуга. Она изогнулась не как обычно, дугой, а вогнутой чашей, едва не касаясь зеленых свеч тополей… Это было как знамение, как необъяснимый знак.
До какой же степени можно было любить землю, на которой прожил почти сорок лет, пестовать ее, защищать, чтобы с такой негой быть принятым ею: не бесследно, а долгой, нетленной памятью, что всегда будет с нами, вызывая чувство отрады и восхищения, как и эта немеркнущая радуга…