Светлый фон
– А душу… душу?! Душа-то моя останется или куриная?!? – завопил он, упал на колени перед толчком. Голос оттуда надменно молчал. Внеземная тишина охватила Саню. Душа была отлетевшая и точно не здесь. Внезапно он почувствовал, что вызов окончен. Тогда дико захохотал. – Не куриное, а голубиное!! – закричал он, вскочив на ноги.

В глазах виделся только угол с паутиною, у потолка клозета.

В глазах виделся только угол с паутиною, у потолка клозета.

– Не куриное, а голубиное! – застонал он, леденея.

– Не куриное, а голубиное! – застонал он, леденея.

«Ко-ко-ко», – почудилось ему в глубине какое-то женственное кудахтанье. Не в себе, он вылетел из клозета в коридор. Там, из другого конца, навстречу ему на четвереньках полз Семен Петрович.

«Ко-ко-ко», – почудилось ему в глубине какое-то женственное кудахтанье. Не в себе, он вылетел из клозета в коридор. Там, из другого конца, навстречу ему на четвереньках полз Семен Петрович.

– Голубчик мой… голубчик! – по-бабьи, рыдая, выкрикнул Саня, выбежав во двор, в окружающую распростертую ночь. – Вот она, вечность! – закричал он, схватившись за голову и осматриваясь кругом.

– Голубчик мой… голубчик! – по-бабьи, рыдая, выкрикнул Саня, выбежав во двор, в окружающую распростертую ночь. – Вот она, вечность! – закричал он, схватившись за голову и осматриваясь кругом.

Везде была бездонная тьма.

Везде была бездонная тьма.

Лично меня привлекает в этой повести то, что здесь Мамлеев решает вновь обратиться к трансгрессивным возможностям не образов, но самого языка и того, как мы его воспринимаем. Реализовано это в заключительной главе «Боль № 2», в которой читателю вслед за героем придется смириться с непостижимостью этой самой «боли № 2», пришедшей на смену «боли № 1». «Боль № 2 сокрушала любовь, не давала ей опомниться, не оставляла ни минуты передышки, жгучим, смрадным гвоздем засев в душу Ильи. Все счастье рушилось»[344], – в этой и подобных ей строках наконец приходят в равновесие метафизические поиски Мамлеева и его высокое косноязычие, через которое он силится сообщить миру то, что хотя бы в общих чертах известно единственному человеку из когда-либо живших – ему самому. Собственно, это, по моему убеждению, и есть то, что принято называть литературой, да и вообще искусством.

«Последняя комедия» могла бы стать одновременно откатом к наиболее удачным находкам прошлого Мамлеева и поворотной точкой в его писательской биографии. К сожалению, и здесь Юрий Витальевич поддался искушению покрыть свою безумную прозу мертвецким лаком церковного подобострастия. Вдвойне досадно, что случилось это с подачи Татьяны Горичевой – мыслительницы, которую я ценю в первую очередь за вклад в зоозащитную философию, а в последнюю – за пассажи вроде того, которым она наградила в своей рецензии «Последнюю комедию»: «Одержимые злой волей, сами себя наказывают, не в силах перенести силу более мощную, которая светится на дне сколь угодно глубокого кенозиса, пробивается через последнюю человеческую нелепость»[345].