Полугодом позже: «Я так люблю видеть ее. Правда, не будь она великой княгиней, я бы любила ее по-настоящему, теперь же я стараюсь поддерживать в себе почтительное безразличие. Вот в чем фальшь нашего положения. Мы живем в неестественной близости с лицами, стоящими неизмеримо выше нас, мы их видим постоянно, видим исключительно их и совершенно невольно отождествляем себя с ними, тогда как они могут интересоваться нами только, поскольку мы соприкасаемся с ними, и остаются и должны оставаться по отношению к нам равнодушными и более или менее чуждыми. Это и делает придворную жизнь такой пустой для тех, кто не погружен исключительно в суетность; ищешь интереса сердечного или умственного и не находишь ничего, что бы удовлетворяло». И даже: «Как странно мы все устроены! Великая княгиня — женщина очаровательная, добрая, симпатичная, простая, рассудительная, полная ума и здравого смысла, я люблю ее от всей души, и, если бы мне пришлось с ней встретиться на равной ноге, я бы разговаривала с ней совершенно естественно и просто и, вероятно, понравилась бы ей. А теперь совсем не то: мне всегда приходится делать усилие, чтобы говорить при ней, и в том, что я говорю, нет никакой непосредственности. Я совершенно не могу раскрыться ей. От этого у меня такое чувство, что ей со мной смертельно скучно, и от этого я еще больше падаю духом».
В конце концов Анна находит для себя точку опоры: это религия, которая одинаково важна и для нее, и для Марии Александровны: «…какое успокоение нахожу при соприкосновении с этой душой, чистой и прямой, с этим умом, рассудительным и трезвым! Для нее религия не есть игра воображения, это сосредоточенная и серьезная работа всего ее внутреннего существа».
Но дружеское расположение Марии Александровны для нее все равно остается важным, уже в 1855 г., в один из «плохих дней», она запишет: «Я возвратилась от императрицы очень опечаленною. Она изменилась. Прежде она любила меня. Бывали минуты, когда она серьезно говорила со мной, я чувствовала, что между нами есть близость, есть связь обоюдного расположения. Теперь уже не то: когда я вижу ее одну, она говорит, что занята или устала, и отпускает меня. На вечерах беседы состоят из отдельных отрывистых фраз, коротких анекдотов, мелких колкостей. Ни одного сердечного слова…».
Что же до цесаревича Александра, то вот каким видит его молодая Тютчева: «Цесаревичу в то время было 35 лет. Он был красивый мужчина, но страдал некоторой полнотой, которую впоследствии потерял. Черты лица его были правильны, но вялы и недостаточно четки; глаза большие голубые, но взгляд мало одухотворенный — словом, его лицо было выразительно и в нем было даже что-то неприятное в тех случаях, когда он при публике считал себя обязанным принимать торжественный и величественный вид. Это выражение он перенял от отца, у которого оно было природное, но на его лице оно производило впечатление неудачной маски. Наоборот, когда великий князь находился в семье или в кругу близких лиц и когда он позволял себе быть самим собой, все лицо его освещалось добротой, приветливой и нежной улыбкой, которая делала его на самом деле симпатичным. В ту пору, когда он был еще наследником, это последнее выражение было у него преобладающим; позднее, как император, он считал себя обязанным почти всегда принимать суровый и внушительный вид, который в нем был только плохой копией. Это не давало ему того обаяния, каким в свое время обладал император Николай, и лишало его того, которое было ему дано природой и которым он так легко мог бы привлекать к себе сердца.