– Они, номер четыре и номер пять, мучились меньше остальных, такую версию я слышал от матери. Мы это часто обсуждали и с Норманом. Но правду узнать трудно. И если всё так, то номер четыре и номер пять… им сильно повезло. Я только не понимаю, почему повезло номеру четыре. Он же истинное чудовище.
– А почему номеру пять, понимаете? – спрашиваю я.
– Потому что пастор О’Коннор сказал, что раскаявшиеся грешники попадают в рай.
– А что еще говорил… пастор О’Коннор?
– Ну что-то о том, что облегчение мук раскаявшегося стоит того, чтобы помочь и какой-нибудь никчемной твари вроде Розенберга. Просто для отвода глаз.
Я не верю своим ушам:
– Он так и сказал?
– Я ни за что не могу ручаться, – говорит Франк, лукаво улыбаясь, а я понимаю, что это явно не слова пастора, – и больше ничего не скажу. Вудс был добрее к номеру четыре и номеру пять. Почему? А может, и это всё ложь – ее и на Нюрнбергском процессе было в изрядном количестве.
– Во всяких детективных триллерах часто говорят, что тело человека – главная улика. Но тела всех казненных и Геринга были сожжены. А где, кстати, пепел?
– Вроде бы спустили в канализационный сток, – выдыхает дым Франк.
– Я слышала более романтичную версию: прах, мол, развеяли над рекой… А где пастор?
– Пастор О’Коннор пропал, как я ни пытался его разыскать после войны, никто не мог сказать, где он. Пойдем, я хочу доесть, наконец, свои сосиски!
– Последний вопрос, ну самый-самый, – говорю я. Франк останавливается. – Неужели у вас не было ни одного совсем уж личного хорошего воспоминания?
– Было. В замке в Кракове я зашел к нему в ванну, он брился, пена на лице. И он пальцем провел по моей щеке и коснулся моего носа. И это было абсолютное счастье. Вот что нужно ребенку, чтобы обожать родителя, – легкое прикосновение отца.
Ранним утром следующего дня Никлас Франк уехал к себе домой. Мы простились с ним заранее ночью, простились, измученные им, но и безмерно довольные и благодарные за дни, что нам довелось провести вместе. С ними обоими – Никласом и его отцом, обернутым в полиэтилен и запрятанным во внутренний карман пиджака. Они поехали в Шлезвиг-Гольштейн, к себе в небольшой деревянный домик, к любимому трактору, горящей солнцем Эльбе и старенькому ноутбуку с сотнями оцифрованных фотографий. На прощание Франк сказал:
– Я однажды прочитал, что в старые времена, когда племена эскимосов воевали между собой, они сажали стариков на сани в качестве щитов. То есть если кого и убьют, то пусть в первую очередь это будут старики. Это было неправильно. Так же как и то, что делаю я, убивая раз за разом отца в своей книге, в своих словах, в своих мыслях. Обо мне отец заботился. Пусть он, может, и не испытывал какой-то любви ко мне, но по крайней мере сделал многое, чтобы я жил. И я живу.