Я иду в ванную, ледяной водой вымываю заплаканные глаза и принимаюсь одеваться. Через два часа я дома.
Домашние меня не встречают, скрывшись по своим комнатам. Они ждут от меня обвинений и исступленной истерики. Глупые. Это я боюсь встречи с ними, боюсь их слез и необходимости сопереживания, на которое нет воли и сил. Неужели они не понимают, что я люблю их больше всех на свете и хочу быть их лучшим другом?
Меня захлестывает волна великодушия и любви к ним, всем троим. Нина, впрочем, во Франции, и ее отстраненность от случившегося с нами горя – к лучшему.
Я захожу в спальню к Барбаре. Она понуро сидит на кровати. Лицо ее заплакано.
Сажусь рядом, молча обнимаю ее. Она благодарно шмыгает носом, припадая к моей груди.
– Мы не должны были выпускать Патрика из дома, – сдавленно произносит она.
– Как его удержать?.. – сокрушаюсь я покорно.
– Этот ротвейлер… Он всегда обходил его стороной, и вдруг…
– Мои парни пристрелили его.
– Этим ничего не поправишь. Бертона час назад увезли с сердечным приступом.
Бертон – мой бывший сослуживец, сосед, владелец проклятой собаки.
Барбара подавляет рвущийся из горла всхлип. Произносит с тяжелым вздохом:
– Звонила его жена.
– У них какие-то претензии? – с ледяной яростью вопрошаю я.
– Они боятся…
– То есть?
– Они боятся, что ты их убьешь. Она так и сказала: мой муж хорошо знает Генри. И умоляла меня поговорить с тобой…
– Вот, идиоты… – бормочу я.
Я озадачен: неужели меня воспринимают со стороны, как законченного злодея? Какой повод я дал? Бред… И, главное, не один Бертон, а тот же Кнопп… По-моему, я инстинктивно вжился в чуждую роль, и она мне здорово удается, хотя сути ее я даже не сознаю.
Через час привозят лакированный гробик. Я бережно укладываю в него Патрика. Прикрываю его голубые, замершие остекленело глаза. На его веках – детские, трогательные реснички.