— Знаешь ли, что гроб, что земля…
— И все-таки! Хотя бы ради Греты.
— Грета не так глупа, как ты, мой бедный мальчик!
— Ну и самообладание же у тебя!
— А ты не желаешь думать!
Одетта посмотрела на будильник.
— Двадцать минут третьего! Мы никого не встретим. Оставайся здесь. Побудь с ней, Владимир поможет мне. Я вас позову, когда все будет готово.
Дутр посторонился, пропуская ее.
— Ты согласен? — спросила она. — Не будешь потом попрекать меня?
— Нам нужно еще поговорить.
— Когда пожелаешь.
Она вышла, оставив после себя запах табака и одеколона. Дутр присел на корточки рядом с Гретой, но то и дело оглядывался на дверь, будто ожидал, что вот-вот раздастся звук знакомых шагов по сухой земле. И все-таки время раздвоенности, осторожности, оглядок, тревоги, притворства кончилось.
— Грета… Я в отчаянии… Я тоже любил ее. Меньше, чем вас. Но я любил ее. Я не знаю, как объяснить вам…
Он гладил ее руку. Но она не старалась понять.
— Все из-за меня, Грета. Она умерла из-за меня. Если бы я только мог забыть об этом!
Он стукнул себя кулаком по лбу, потом его охватило оцепенение, похожее на сон. Одетта легонько встряхнула его.
— Готово… поторопись.
Так наступила самая странная ночь в его жизни, ночь, которую он часто вспоминал потом и переживал вновь и вновь. У фургона ждал Владимир; на руках он держал спеленутое тело Хильды, даже не тело, а тщательно упакованный сверток, который выглядел вовсе не мрачно. Одетта несла лопату и заступ. Дутр поддерживал Грету, которая, словно слепая, позволяла себя вести. Они гуськом шли под соснами, облитые сказочным светом. По дороге встречались поляны, и тогда звезды блестели совсем рядом, гроздьями, соцветиями, букетами; небо тоже пахло смолой, полевыми цветами.
Потом они шли под деревьями, и сотни причудливых теней скользили по спине Владимира, ползли по телу Одетты, сливались в колышущуюся сетку на бескровном лице Греты. Тропинка повернула; справа были залитые молочным светом вершины гор, долина, укрытая торжественно-мрачной тенью, и где-то в глубине хмельной ночи — шепот ручейка, нежный, прерывистый шум потока. Дутру казалось, что он идет на волшебное свидание. Он уже не чувствовал усталости, он прижимал к себе Грету, обнимал ее могучей рукой; никогда она так полно не принадлежала ему, как в эту ночь. И в то же время он чувствовал боль — не плотью своей, но душой. То была страшная усталость мысли, беспамятство, избавлявшее его от прошлого, от мук раздвоенности, от всего, даже от воспоминания о недавнем ужасном бдении. Он был счастлив телом, предвкушающим наслаждение, — но шум ручейка пробуждал в нем желание плакать.