Но штуцерная пуля свистнула у него над головой, и он снова размахнулся саблей. Вдвоем с солдатом они управились здесь начисто. Когда под ударом ружейного приклада упал замертво последний, солдат молвил:
— Поделом вору и мука.
И вместе со своим штабс-капитаном бросился вон из избы. Но на улице оба упали, сраженные штуцерными пулями из дома напротив.
Вечером через Корабельную слободку проходила Широкой улицей толпа солдат. Кудряшова вышла за ворота и увидела на плечах у передних носилки с покойником, прикрытым солдатской шинелью. Поверх шинели лежала обнаженная сабля с офицерским темляком.
Штурм был отбит, но на бастионах горело; горело и в самой слободке. Кроме того, небо резали светящиеся ядра. На улице было светло — светло, как днем. И Кудряшова, стоя у ворот, узнала в покойнике на носилках штабс-капитана, который, не задумываясь, ринулся в Гончий переулок. А на других носилках Кудряшова увидела бездыханное тело седоусого солдата, к которому она бросилась с криком «французы». Лицо у солдата было и теперь спокойно, и на губах у него, под седыми усами, играла улыбка. Казалось, что если бы этот любитель поговорок мог теперь заговорить, он сказал бы: «Страхов много, а смерть одна. Умел жить — умей и умереть».
Потому что и такие поговорки знал старый солдат.
Но велика была русская победа в этот день. Пять тысяч своего войска уложил в этот день неприятель перед бастионами Севастополя и ничего не добился и отступил.
Кудряшова стояла одна на улице и смотрела на зарево за Гончим переулком. Пламя плясало теперь где-то между вторым бастионом и третьим — должно быть, на Малаховом кургане. И курган и оба бастиона были как бы сторожами всей Корабельной стороны в Севастополе — с Корабельной слободкой, судовыми мастерскими, морским госпиталем, доками и казармами. Дни и ночи били теперь вражеские осадные пушки огромных калибров и по Малахову кургану, и по бастионам Корабельной стороны, и по Корабельной слободке, по госпиталю, по докам, по казармам…
— Уморилась! — жаловалась кому-то по ночам Кудряшова во сне. — Ах, уморилась! Все разорено и развоевано… Моченьки моей нет…
И то сказать, была когда-то Авдотья Кудряшова и белолица и круглолица, была высока и статна. А стала нынче Авдотья узкой и длинной, тощей, как ухват.
По утрам в летней кухоньке на огороде просыпалась Михеевна, мать Кудряшовой, и, выйдя на крылечко, звала дочь, ночевавшую в сарайчике, где зимой помещалась коза.
— Дуня, а Дуня! — кричала Михеевна. — Жива ль ты?
— Жива, матушка! — откликалась Кудряшова. — Только где-то близехонько… не знаю… сильно ночью ударило. Верно, опять к Спилиотиным.