— И выеб Энкиду блудницу и взял из ее рук молоко и хлеб. И стал Энкиду как все люди. И боялись Энкиду, ибо был он велик и страшен. Но вот повстречал он Гильгамеша, и оказались они равны друг другу. И побратались они, сделались как братья… Много подвигов совершили вместе, но потом, когда настал час умирать Гильгамешу, выступил перед богами Энкиду и принял на себя смерть, что назначалась побратиму…
На глазах у Мурзика выступили слезы. Настоящие слезы.
— Вот, значит, каков он был — Энкиду, — прошептал Мурзик. И тоже преклонил колени. — Энкидугга, кур-галль хкханн, эллилль-нна!
— Эллиль-нна мес-гахк, Мурзик! — милостиво молвил я и протянул ему руку. Мурзик поцеловал мне руку. Он глядел на меня с искренним обожанием.
И тут я вспомнил магнитофонную запись. Я расхохотался. Теперь для меня в этом не было загадки. Я поливал отборнейшей бранью всех и вся, вот что я говорил. Я был Энкиду в том сне. Смертельная усталость позволила снять все барьеры, что стояли между мной нынешним и великим героем Энкиду, которым тоже был я, только сотни поколений назад.
И…
Но почему Мурзик понимает мою речь? Откуда он знает этот язык?
Я обратил пламенный взор на коленопреклоненного Мурзика.
— Кханн, Мурзик! Элль-эоа?
Он пожал плечами.
— Аратт-хаа, господин.
Я повернулся к Цире.
— Цира, — сказал я. — Слушай… ты не могла бы поработать с Мурзиком?
— Только не сегодня, — сказала она. — Ты не рассердишься, если я попрошу у тебя отсрочки на несколько дней?
— Не рассержусь, — сказал я милостиво. И засмеялся. Мне нравилось быть милостивым.
Мурзик, помедлив, встал.
— Я провожу ее, — сказал он. — Вон, вся дрожит… Устала, бедняжка.
Я не возражал, и Мурзик увел Циру к ней домой.
Я забросил работу над диссертацией. Дела фирмы вдруг стали казаться неинтересными, а вся та возня, которую вечно поднимал Ицхак, — пресной и бессмысленной. Только одно еще и держало меня на работе — часы упоения на крыше обсерватории. Я стоял, овеваемый ветрами, жопа моя тонко вибрировала под датчиками, а я рычал вполголоса:
— Арргх! Эль-эль-эль-эль!