Светлый фон

Морды у обоих были фиолетового оттенка, а изогнутые клыки обрамляли открытые пасти, в которых пульсировали языки.

И темнели две пары глаз — как плоские пуговицы.

Слышалось прерывистое дыхание.

— Привет, ребята, — весело сказал Марочник. — Я так понимаю, что вы меня не пропустите? Или все же пропустите, из–за чего нам, собственно, кувыркаться?…

Один из уродов сразу же предупреждающе зарычал, а второй, протянув как будто для обвинения лапу, граммофонным неестественным голосом проскрежетал:

— Человек!..

Прозвучало это действительно, как обвинение.

Винтики и пружинки посыпались из разомкнутых пальцев.

И сразу же ударило наверху мощным огненным взрывом. Вывалилась дверь на чердак, снесенная воздушной волной, и с гудением вырвалось на свободу громадное облако дыма.

Видимо, пожар разгорелся по–настоящему.

Марочник инстинктивно пригнулся.

И в этот момент уроды ринулись на него, и под медвежьей их тяжестью колени у него надломились…

Дальше все происходило чрезвычайно путано.

Время еще имело, наверное, другую скорость.

Сначала его долго били набежавшие через секунду гвардейцы: удары сыпались, казалось, со всех сторон, теплая соленая кровь стекала по подбородку, в голове, по которой лупили чугунными кулаками, вспыхивали расплывчатые огни, он довольно быстро упал и, сжимаясь в комок, закрывая лицо локтями, думал лишь об одном: чтобы быстрей потерять сознание, но сознание, как назло, его упорно не оставляло, не было глубокого душного мрака, куда бы он мог провалиться, не было спасительного забытья, снимающего потрясение, он, наверное, будто гусеница, ворочался на каменной грязной площадке, начиналась невыносимая боль в пояснице, и тяжелые утюги сапог входили ему под ребра, но беспамятства все–таки не было, а затем чей–то высокий командный голос распорядился: Хватит! Тащите его в каптерку!.. — подхватили подмышки, и, наверное, еще с полчаса он в наручниках, которые ему по дороге надели, привалившись к чему–то, сидел в довольно тесном казарменном помещении: входили и выходили какие–то люди, непрерывно дребезжал телефон, поставленный на столике у дежурного, а один из гвардейцев даже предложил ему сигарету, Марочник, однако, не мог удержать ее опухающими растрескавшимися губами, он думал: Я сделал это… Что бы про меня потом не сказали, но я сделал это… Я это сделал, и теперь уже никто ничего не изменит…

А затем его вывели в сияющее пространство двора, и какая–то внушительная фигура подошла к нему сквозь раступившуюся охрану, и голос Бармы, в котором звучали и ненависть и изумление, будто с другого конца земли произнес: