Кем Штернберг был для Франца? Просто начальником. Никаких операций над сознанием ординарца, вроде ментальной корректировки, Штернберг не проводил. Вёл себя порой попросту мерзко: считал вполне позволительным изощрённо насмехаться над «деревенщиной». Никакой особой благодарности выказывать не желал. Выходных почти не давал. Правда, платил много, и даже очень много, но ведь это нельзя было назвать заслугой, деньги для Штернберга, едва он надел форму СС, стали совершенно естественным продуктом его личности, вроде пламени, которое он вызывал по первому желанию, да и не его эти деньги были, он своей властью подключил Франца к общей кормушке, и только. Откуда же тогда у ординарца бралась эта спокойная, без капли раболепия, доброжелательность, эта невозмутимая, без тени самоунижения, преданность?..
Солдатик сразу заметил перемену в настроении командира и не смел больше не то что рта раскрывать, а даже думать о чём-либо определённом. Они продолжили путь. Ельник нехотя выпускал их из-под тяжёлого тёмного полога, ловя настороженный слух в липкую паутину своего оцепенелого безмолвия. Светлеющий воздух словно наполнялся серебряной пылью. Под ногами вновь заскрипел снег. Чёрные вершины обступивших их берёз в арестантских одеждах беспорядочно мотались под ледяным ветром, скребя по низкому взлохмаченному небу, а впереди шумно дышал ровно поднимающийся в гору сосновый лес.
Штернберг поглядел на циферблат наручных часов. Часы стояли. Они давно уже встали, с самого начала погони за поляком, а может, и раньше, во время ритуала. Чутьё, однако, подсказывало Штернбергу, что у костра они проторчали непозволительно долго и что день всё быстрее катится под откос к вечеру, будто колымага с отказавшими тормозами — к глубокой чёрной реке. Чтобы успеть выйти к капищу до наступления темноты, следовало если не поторопиться, то, во всяком случае, не медлить, и уж тем более нигде больше не застревать. Штернберг сам волок чемодан с бумагами и ключами от Зонненштайна, даже не потому, что не доверял важный груз Рихтеру, а скорее из-за того, что эта свирепая тяжесть, ломавшая его самоуверенную осанку и клонившая к земле, была епитимьей за Франца, и епитимьей даже слишком лёгкой. Силы всё равно возвращались. Рана болела, но не особенно донимала. Несгибаемый организм не подвёл Штернберга и на сей раз: лимит слабостей и недостатков его двухметрового тела был полностью исчерпан на зрении, близорукостью и косоглазием, а всё остальное было безукоризненно функционирующим, самовосстанавливающимся и совершенно неубиваемым.