Светлый фон

Одно несомненно: всё это время будут дымить трубы концлагерных крематориев. У каждого крематория в среднем по полдесятка топок. В одну топку помещается шесть трупов. Скорость сожжения — полчаса. Полторы тысячи трупов в сутки. Сегодня — полторы тысячи. Завтра — полторы тысячи. И через день. И ещё через день. И ещё. И ещё. До конца войны. До победы?.. И после победы. Помножить всё на количество крупных концлагерей. Ничего не значащей единицей в этих миллионах могла стать Дана.

Теперь Штернберг был уверен, что Зонненштайн оставит его в живых. Теперь он точно знал, что на самом деле нужно духу этого места, — и знал, что сумел расплатиться. И что же, выходит, вот так оплачивается гарантия многолетней бесперебойной работы женского концлагеря Равенсбрюк?

Штернберг достал из ножен кинжал и посмотрел на выгравированный на клинке девиз. «Моя честь зовётся верностью». Он долго не мог заставить себя сдвинуться с места. В смятении поглядел на громаду скалы за рекой — с той стороны на него словно бы взирали тысячи невидимых очей. Зеркала ждали, Зеркала были готовы исполнить всё, что он им прикажет.

Приказа так и не последовало.

До боли в ладони сжав рукоять кинжала, Штернберг направился к полукругу металлических экранов. Первый удар дался ему с таким невероятным трудом, с такой острой мукой, будто он целил в себя самого. Клинок пропорол тонкий слой стали и с визгом пополз вниз, раздирая гладкую поверхность Зеркала, точно крышку консервной банки. Дальше пошло легче. Ещё пара ударов крест-накрест, и вместо Зеркала — завивающиеся металлические лохмотья, трепещущие на деревянной раме. Штернберг опрокинул конструкцию на себя и несколькими ударами о колено переломил рёбра жёсткости и деревянные подпорки. Он поволок исковерканное Зеркало, как большую изувеченную птицу, через площадь, швырнул на алтарь и пошёл обратно, чтобы приняться за следующее. Он работал молча и остервенело, с горькой яростью раздирая будущее на обагрённые зарёй клочья. Лезвие кинжала, отвратительно скрипя, кромсало тонкие металлические листы, искорёженные рамы щетинились белыми щепами. Удар, глухой хлопок пробитого насквозь экрана, скрежет, дребезжание, тонкий звон, сухой треск, удар. Удар — виселица твоё будущее, оберштурмфюрер Ланге. Удар — виселица твоё будущее, комендант Зурен. И твоё тоже, профессор Гебхардт. И твоё, рейхсфюрер. И твоё, фюрер, тоже… Вот вам ваше «расширение жизненного пространства». Вот вам ваше «окончательное решение». Вот вам ваши «низшие расы». Вот вам за грохот прикладов в дверь, за расстрел на месте, за вагоны-«телятники», за колючую проволоку, за битком набитые бараки, за голод, за медицинские лаборатории, за «внутрилагерную линию», за дым из труб крематориев, за невытравимую вонь сжигаемых тел, за живые скелеты, за пепел с неба, за порки, за селекцию, за «аппелли», за Дану. Отдельно за Дану. И за Франца. Не будет вам никакой победы, никогда. Только поражение, в прах, в пыль, в ничто, навеки.