Больше Штернберг не сделал назад ни шага.
Что-то металось по клетке сознания белой птицей — пронзительное, отчаянное, очень важное. Что, что? Собраться с мыслями, пока ещё есть возможность думать. Вспомнить, пока ещё вспоминается — кто знает, быть может, там, на границе, все воспоминания изымают, как личные вещи у арестантов. Вспомнить — сейчас… Вспомнить о родине, обречённой на разрушение и гибель. Вспомнить о родных, так и не сумевших понять и простить. Об Эммочке. О генерале Зельмане… Да, о нём стоит вспомнить. Ведь он предчувствовал, что прощается со мной навсегда: мучился, молчал, а я всё видел, но так ничего и не сказал. «Для меня было бы величайшей честью быть отцом такого сына, как вы». А я так и не надумал произнести вслух, что только благодаря ему сумел понять, зачем людям нужны не только матери, но и отцы. И сколько же всего ещё я так и не сказал…
Дана.
Штернберг смотрел в зелёные глаза своей убийцы и видел в них лишь лютую звериную злобу. Не так, совсем не так глядела бы на него сейчас настоящая Дана. Хотя — почему не так?..
Опять начинается. Ты до сих пор не понял, что со всеми этими ментальными корректировками заморочил голову прежде всего самому себе?
Штернберг осторожно положил ладони на плечи приблизившемуся существу, с благоговением узнавая теплоту, хрупкость, подвижные острые косточки под тонкой нежной кожей и арестантской ветошью. Зелёные кошачьи глаза Даны-бестии расширились удивлённо и гневно. Всё, сейчас ударит.
То, что он собирался сказать, не имело никакого отношения к стоящему рядом созданию, оно упразднялось, оно служило лишь материализовавшимся воспоминанием, чтобы легче дались слова, которые он должен был во что бы то ни стало произнести, пока его губы не потеряли способность двигаться, пусть эти слова могли услышать только снег, лес да холодный ветер. Палача больше не существовало, палач отменялся.
— Как жаль, что ты меня сейчас не слышишь, — тихо сказал Штернберг, глядя в белую пустоту впереди. — Ты теперь никогда и не узнаешь, и всё из-за меня… Нет, напротив, ты-то уже давно всё прекрасно знаешь, ты ведь умница, это я такой идиот, о Господи, каких ещё поискать надо… Ведь как бы я ни уверял себя в обратном, я же жить без тебя не могу, я попробовал, и вот видишь, какая мерзкая чепуха из этого вышла. Я просто раб. Вокруг столько вещей, во имя которых я обязан умереть, тогда как ради тебя стоило бы жить… Я слишком много всего должен — но хочу только одного: каждое утро своей жизни просыпаться рядом с тобой, потому что, — он умолк, слепо глядя в белое марево, пересиливая себя, преодолевая дрожь и потому не чувствуя, как притихла рядом невольная слушательница, в хмурой растерянности поднимая на него сумрачные дикарские глаза. — Потому что… Боже, какой я, оказывается, трус. Хуже всего, когда колючая проволока натянута внутри… Я люблю тебя. Я трус, я должен был повторять тебе это каждый день, снова и снова. Ты свет, ты чудо, ты величайшее счастье. Я люблю тебя. Прости, я уже не приеду. Я всегда, покуда себя помню, буду тебя любить…