Правда, понемногу становилось легче. Исподволь, как-то так, что она не смогла бы отделить одно мгновение от следующего, микроорганизмы в ее мозгу принялись перестраивать нейронные связи, позволяя сознанию Наки все глубже и глубже погружаться в мысленную протяженность океана.
Она ощутила тех, кто примкнул к единению позже прочих.
Это были люди, отчетливо стоявшие особняком от остальных. Наки прочувствовала грандиозный промежуток времени между разумом первого человека и сознанием того существа, которое оставило свой ментальный отпечаток в океане последним из инопланетян. Она была не в состоянии сказать, сколько длился перерыв, миллион или миллиард лет, но знала, что пауза длилась долго, очень долго. Вдобавок она восприняла тоску, снедавшую океан, тоску по разнообразию; человеческие сознания он принимал охотно, однако в них оказалось мало чуждости, а потому лишь в малой степени они разгоняли океаническую скуку.
Эти сознания представляли собой ментальные слепки, копии, снятые в момент конкретной мысли. Чем-то все это походило на оркестр, где каждый инструмент тянет собственную уникальную ноту. Быть может, эти сознания продолжали почти незаметно эволюционировать – она ощутила намек, даже признак намека, на изменение, – но тогда им понадобятся столетия на завершение мысли… тысячелетия на вынесение простейшего мысленного суждения. Эти новейшие разумы, кстати, пока не осознали, что они были поглощены океаном.
Затем Наки сумела выделить отдельный разум, голосивший громче остальных.
Из новейших, человеческий, а еще в нем было что-то такое, что заставляло морщиться от диссонанса. Поврежденный слепок: разум в момент копирования не удалось воспроизвести без урона. Обезображенный, изувеченный, он испускал крики боли. Судя по всему, он безмерно страдал. Он тянулся к Наки, грезил о любви и сострадании, искал кого-то или что-то, к кому или чему можно прильнуть в постигшем его бесконечном одиночестве.
Перед мысленным взором Наки пронеслись картины. Что-то горело. Пламя жадно лизало остов большого черного сооружения, вырывалось из щелей между его перекладинами. Определить, что это за сооружение, было невозможно: то ли здание, то ли громадный, сложенный пирамидой костер.
Она слышала вопли, потом зазвучали какие-то истерические крики; она было решила, что это тоже вопли, но быстро поняла, что нет, это много, много хуже – это чей-то истерический смех. Чем выше вздымались языки пламени, пожирая конструкцию и заглушая вопли, тем громче становился смех.
Самое жуткое – будто смеялся ребенок.