Рассказал.
Когда Козелкович от так от спрашивает, в глаза глядючи, то рассказывать приходится все, ничего-то утаить не выходит. Емелька и выложил… и про покражи, и про игру, про кабак, про девок… про многое. Плакал крепко, клялся-божился, что никогда-то боле.
Надеялся, поймет.
Боярин-то, чай, не старая боярыня, отходчивый.
И внове свезло… только это теперь-то Емелька понимает про везение. Мог бы и просто голову смахнуть или чего еще, но сдержался. Глянул хмуро, покачал головой:
— А я тебе верил. Думал, приказчиком сделать.
Ёкнуло сердце.
И Емелька вновь рот открыл, да только не смог и слова вымолвить.
— В солдаты пойдешь, — Козелкович отвернулся. — По-хорошему надо бы тебя отдать, чтоб судили, как по Правде положено, но имя родовое трепать станут. Еще приплетут чего… поэтому в солдаты пойдешь.
В солдаты Емельке не хотелось.
Впрочем, на Потешную площадь, где, как кухарка сказывала, уже свежие плахи ставились, хотелось еще меньше.
— Верой и правдой отслужу, — попытался было сказать Емелька.
— Куда ж ты денешься, — Козелкович дернул головой. — Отслужишь…
И самолично заклятьице бросил.
С-скотина.
Нет, сперва-то Емелька даже тихо радовался, что спасся, что теперь-то его, присягу государю-батюшке принесшего, даже если отыщут, то всяко забрать не смогут. Клятву-то он на десять год принес.
…как не сдох.
Вновь же, свезло.
Дойти до степей. И уцелеть в том, самом первом налете, когда две трети таких от, как Емелька, полегло от стрел степнячьих. А кто не полег, тот в полоне оказался.
Емелька же выжил.