Светлый фон

Камера осталась в вышине, и сарки у нас под ногами становились все меньше и меньше, они падали минуту, вторую, третью. А погрузившись в море – к тому времени они казались не более чем горстью камешков, брошенных в этот чудовищный океан, – все саркофаги скрылись от глаз и от камер в море, и со всех частот, доступных спектральному анализатору.

Не осталось ни одного. Море продолжало яриться.

– Нет, – прошептал Малах. И встревоженно добавил: – Алеф, что происходит?

– Не знаю.

Я повернулся к своей пьютерии, открыл алгоритмы гравитации и скорости спуска, аэродинамики и ударопрочности.

– Этого не должно было случиться. – Я проверил все и перепроверил еще раз. – Они должны быть там.

– Но их там нет, – глухо сказал Малах.

– Нет.

Замолкла даже Песнь.

А потом тысяча световых точек, одна за другой, зажглись на более чем восьмидесяти процентах монитории в Системе, и каждый огонек был жизнью, ожидающей возобновления, каждый огонек был историей спящего.

Камера упала – головокружительно, ошеломительно, – и показала их, сарки, всплывающие на поверхность моря и танцующие на ней, темно-синие зернышки на черно-сером поле. Каждый сарк был связан с Жизнью, каждое зернышко – с точкой света.

Малах завопил. Он схватил меня за плечи и затряс, крича:

– Да! Да, да, о, Алеф, да!

Песнь обезумела. Она взорвалась бесконечно отражающимся шумом и светом, превратилась в торжествующий рев. Она почти ожила. Казалось, я могу отключиться – и продолжу слышать ее.

Малах смеялся при виде того, как сарки на монитории погружались на предназначенную каждому из них глубину, а шаттлы – возвращались к кораблю-матке.

А потом, без предупреждения, посреди всей этой радости и восторга, монитория отказала, и мы очутились в темноте, нарушаемой лишь бледным светом от пьютерии за спинами, который размазал наши тени по мертвой стене.

Это был не простой сбой, как несколько мгновений назад. Это было что-то куда серьезнее.

Малах споткнулся, ухватился за меня.

– Что произошло?

Я снова включил комментарий.